Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7
В один из таких ясных дней, когда даже в полдень свет солнца немного холодит и зима кажется уже совсем близкой, я долго ждал автобуса, а потом, даже не успев подумать, сел совсем на другой номер, да еще и идущий в противоположную сторону. Он вынес меня к Старому Городу; я прошел через Яффские ворота и, обогнув крикливый арабский сувенирный рынок с аляповатыми деревянными крестами и раскрашенными магдалинами, по безлюдным переулкам почти на ощупь вышел к Храму Гроба. По неизвестной мне причине туристов было мало, и я довольно долго ходил по его темным лестницам и закоулкам, от часовни Обретения до могилы Иосифа Аримафейского, всматриваясь в закопченные стены, ветхие украшения и бесчисленные кресты, выбитые на каменных стенах; потом немного постоял в низком боковом пределе, рядом с расколотой скалой в форме черепа, помнящей, как утверждают, еще Адама. Возможно, сказал я себе, что именно здесь тонким и неясным отсветом истина падает в густые и темные глубины мироздания, чтобы раствориться в них и стать невидимой, незаметной. По крайней мере для нас, людей Запада. Возможно, что именно здесь я должен был почувствовать себя дома — по ту сторону чуждости и отчуждения. Я бродил по храму, пытаясь остановить дыхание, слиться с его стенами, надеясь ощутить то мгновенное, целительное ниспадение тишины, которое единственно и может стать знаком возвращения. Но этого так и не произошло; храм лежал вокруг меня равнодушно и неподвижно: массивный, бесформенный, ветхий, темный, торжественный и холодный. Вокруг сновали редкие туристы с фотоаппаратами и кепками, сжатыми в горсти. А потом я услышал тяжелые, торжественные и печальные звуки греческой службы; подошел поближе. Судя по всему, это был праздник; но я так и не смог вспомнить какой. Они были одеты в черное, пели, что-то говорили, медленно двигались, следуя непонятному, веками отработанному ритуалу. Сейчас это должно произойти, сказал я себе, сейчас это свершится; но они смотрели перед собой ветхими холодными глазами, их лица были равнодушны и неподвижны. Возможно, это и есть высшая форма просветления, сосредоточенности, самоуглубления, подумал я. Но когда они смотрели на стоявших вокруг, в их лицах высвечивалась неприязнь и смутная враждебность. А потом один из стоявших перед входом в Часовню Ангела что-то сказал своему соседу, оба молчаливо ухмыльнулись, и их черты ожили. Но, возможно, что и нет, продолжил я, в любом случае я не смогу это узнать. Они стояли передо мной и пели; чужие, бесцветные, холодные лица над длинными ниспадающими черными одеждами. Я повернулся и тихо вышел.
Я все еще был погружен в темный обморок этой службы, думал о ней, о ее чуждости; почти не заметил, как оказался в Коптской церкви, примыкающей к храму. Лица чернокожих апостолов сосредоточенно смотрели на меня с ее стен. Я прошел сквозь церковь, поднялся по лестницам во внутренний двор; дверь часовни была открыта, я дал служке пару мелких монет, и он молча указал на низкий коридор, вырубленный прямо в скале. Пригнулся, постарался пройти быстро, не ударившись затылком о потолок, но чуть позже стены расступились, обнажив огромную пещеру; коридор превратился в разбитые влажные ступени, спускающиеся прямо к воде. «Ого-го», сказал я громко; «ого-го», ответило эхо звучно, торжественно и раскатисто. «Пам-па-рарам», пропел я; и эхо весело повторило за мной. А потом я долго стоял, молча, у самой воды, вдыхая холодный влажный воздух; присел на корточки, сложив руки на коленях, слушал, как каждый шорох разносится эхом, слушал тишину. Подземная вода, кровь этой земли, лежала у моих ног; тихо покачивалась. Мне стало холодно, я вышел в переулок, обогнул несколько домов и оказался около Церкви Спасителя. Вокруг нее кричали арабы, ругались и торговали, но внутри было тихо и пусто; здесь не было ни скульптур, ни икон. Я прошел чуть дальше и сел на одну из пустых скамеек; заметил, что церковная прохлада была уже совсем зимней; за моей спиной прошелестели шаги, скользнула косым лучом вспышка фотоаппарата, потом туристы исчезли. Стало совсем тихо. Я долго сидел так, не замечая времени, погрузившись в этот холодноватый и прекрасный обморок бытия. Где-то в глубине церкви невнятно и торжественно плеснула музыка, еще через секунду прояснилась; невидимый органист играл хорошо известную мне фугу, ошибался, пытался исправиться и начинал снова, каждый раз выбирая для начала повтора самое удивительное и неожиданное место. Но, к счастью, органиста не было видно, и его мучительные поиски так и не принесли с собой удушающего дыхания человеческого присутствия, всего лишь немного замутнив холодный и прозрачный воздух церкви, иллюзорной каменной пустоты, сумеречного залива вечности и смерти. И все же я встал, медленно пошел к выходу.
У двери сидел охранник, очень сносно говоривший по-русски; долгое время я принимал его за грузинского еврея, но он оказался арабом, несколько лет учившимся где-то в российской глубинке. Я заплатил ему пять шекелей, и он указал мне на дверь лестницы, ведущей на колокольню; я поблагодарил его. За дверью была узкая винтовая лестница, и, поднимаясь по ней, я подумал, что каждый раз, когда я бываю здесь летом, на верхней площадке оказывается множество праздношатающихся и туристов. Но туристский сезон кончился, и приближающаяся зима сделала свое дело; на колокольне было пусто. Я подошел к каменному бортику, поближе к высокому прозрачному воздуху расстелившегося передо мной неба. Облаков почти не было, и небо дышало сверкающей летней голубизной. Этот город лежал под ногами: крепостные стены университета на горе Скопус, Масличная гора с белыми чешуйками кладбищенских камней, узкие переулки старого города, сверкающий золотой купол и бесконечный белый город, уходящий на запад. Из полутьмы колокольни я смотрел на застывший вокруг меня ослепительный летний день; и мне показалось, что вечность подошла совсем рядом и с чуть ощутимым недоумением взглянула на меня. Послеполуденная жара подступала к толстым каменным стенам, легкая белесая дымка маячила на горизонте, изумрудный полумрак башенной площадки обволакивал меня со всех сторон; густая и затхлая тоска мира отхлынула в пустоту небытия. Мне захотелось заплакать, и я сжал губы, а город тем временем, расползаясь и снова соединяясь, медленно менялся, избавляясь от уродливых знаков времени; исчезли торговцы, рынки, крики, витрины, покосившиеся дома и разбитые тротуары, продажные борзописцы и раскрашенные девки. Я повернулся на восток и увидел поднимающиеся стены Храма, узкие переулки с готическими арками; к северу от Старого Города вдоль лестниц с темными сапфировыми ступенями лежали бесконечные сады с черемухой, желтыми розами, платанами, крыжовником и бузиной. Тяжелый, пугающий и сладостный мир истины коснулся моей души. Узнавание было ослепительным и мгновенным; открывшийся мне мир вечности и духа протягивал свои руки, призывая назад, домой, где уже никогда не будет непоправимых ошибок, горечи и одиночества. А потом я увидел их лица, движения, шаги; их одежды были белоснежными, а горизонт уходил все дальше и дальше. Я постепенно ощутил, что открывшийся мне таинственный и величественный город растворяется в сплетениях предвечного ковра мироздания.
Но неожиданно из прозрачного полумрака души, сливающегося с окружавшим меня сумраком башни, поднялись смутные, пронзительные, пронизанные меланхолией воспоминания. Я подумал про Инну, теперь уже потерянную для меня навсегда, и вдруг она, или, точнее, ее душа, высветилась и предстала перед моим мысленным взором в своем подлинном, незамутненном обличии. И в то же мгновение, как никогда ясно, в ней проступили детскость, наивность и неуверенность, даже робость, уже не прикрытые путаными разговорами недавней школьницы, но одновременно с ними — решительность и твердость, хранившие ее столь необыкновенную душевную ясность и внутреннюю чистоту. Своей неровной трогательной походкой она шла навстречу мне; я бросился ей навстречу и вдруг увидел, как исчезает все случайное, все наносное, все мучительное и иллюзорное. Почти сразу же я почувствовал, что мысль о ней снова становится для меня глотком утреннего воздуха, холодной воды из глубокого колодца вечности. Мы стояли на высоком холме, и под ногами скользила серебристая лента реки времени; она улыбалась уголками глаз, но это была улыбка того, что уже не преходит. Вечность вступила в свои права; день и ночь слились воедино, и на сверкающем голубом небе проступило тонкое, чуть заметное кружево созвездий. Я взял ее за руку, и она сжала мои пальцы все с той же смесью решительности и робости; свет коснулся земли, ее тонкого зеленого покрова и коричневой обгорелой корки, и мы оба, двигаясь почти синхронно сквозь ущелье расступившегося времени, поняли, что, как бы ни сложились наши отношения в мире случайного и уродливого существования, в истинном мире наши души уже неразлучны, так же, как были неразлучны изначально, созданные единой рукой по единому лекалу, обреченные на страдания и разлученные, но и неразлучные, потому что пока существует этот город с его храмом, переулками и садами, ни одно время не в силах разлучить вечность.