Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гм, — буркнул Шон, дождавшись, когда Хэл заглотает свой кусок шоколадного торга. — Ее поселили в некоем «доме», кажется, именно так принято называть заведения подобного рода. Совсем близко отсюда. Я приходил навещать ее каждый день… или почти что каждый. Но она утратила все ориентиры, как только лишилась своего… э-э-э… материального достояния, если здесь можно употребить эвфемизм. Мне сдается, что ее память осталась там, в Сомервилле; Армии спасения надо было забрать ее вместе со всем барахлом. Она представляет интересные литературные возможности, эта болезнь Альцгеймера, если посмотреть на нее под углом зрения школы Гертруды Стайн. «За весь тот период Меланча постоянно время от времени была с Джемом Ричардсом», в таком примерно духе. Но в конце концов наступил момент, когда ушло даже это, у нее остались в распоряжении всего две фразы, она их без конца повторяла: «Что я здесь делаю?» и «Где выход?» Особенно: «Что я здесь делаю?»
— Хороший вопрос, — обронил Хэл.
— Точно. Я тоже ей это говорил. «Хороший вопрос, мам. Я и сам частенько его себе задаю». Тогда она спрашивала: «Где выход?»
— И вы указали ей его? — подала голос Хлоя.
— Я, к примеру, предлагал: «Не прогуляться ли нам по саду?», и она приходила в восторг: «О да!» Но за то время, пока я помогал ей надеть пальто, идея прогулки успевала исчезнуть у нее из памяти, ей уже казалось, будто мы уезжаем всерьез, так что она принималась обходить комнату, со слезами на глазах прощаясь со всем и всеми: «До будущего года… быть может!» — «О нет, — испуганно бормотали ей в ответ, — мы увидимся куда скорее, непременно!» — «Да уж не знаю, — вздыхала мама, и я видел, как ею овладевало неимоверное умственное напряжение. — Нелегко нам будет повстречаться, вы поймите, я ведь живу… я живу… ах да, это называется Клонакилти». В Клонакилти она не жила с сорок пятого года. И все ее слушали, уставившись в упор, изо всех сил стараясь уловить в ее речах хотя бы крупицу смысла.
(Шон не мог без содрогания смотреть, как ее распадающийся разум вязнет, словно в трясине, как она бестолково роется в памяти в поисках имен и дат, с интервалом в несколько секунд повторяет с тем же пылом те же самые фразы… «Когда же мы вернемся домой?» — «Теперь твой дом здесь, мамочка». — «Можно мне сигаретку?» — «Никто нынче уже не курит, старина». — «А как поживают дети?» — «У них у самих давно появились дети, мама». — «Какие дивные цветы! Кажется, они называются…» — «Гладиолусы, я тебе уже говорил». — «А по существу, чем я занимаюсь, какая у меня профессия?» — «Ну, сейчас ты на пенсии, а прежде работала инженером». — «Инженером? Ты уверен? А по-моему, я издатель». — «Нет, папуля, это я связан с издательским делом». — «Ты? В самом деле? Но я могла бы поклясться, что была издателем…» «А как поживают дети?» «Какие дивные цветы!» «Можно мне сигарету?»… Что было сил пытаться вырваться из этого ада чистой сиюминутности — и неизменно терпеть поражение. Оплакивать их общее бессилие, дороги, ведущие в тупик, лабиринт немых рыданий. Бороться, чтобы сохранить хоть какую-то, самую малую связь. Надо было цепляться за любую фразу, сказанную ею или кем-то другим, следовать за ней от начала до конца, а затем, что еще труднее, не дать содержащемуся в ней смыслу раствориться без следа. В тревожных взглядах сына и матери застыло напряженное выражение, тщетное безысходное усилие.)
— Нет, — настойчиво повторяет Хлоя. — Я про настоящий выход, вы ей его указали?
Поскольку действие кокаина начинает ослабевать и ее слегка подташнивает, она старается думать о запахе бензина. (Это ее любимый запах, она его часто использует, борясь с тошнотой. Ее приводит в восторг не только дух, но и самый вид бензина, как он поблескивает на асфальте у бензонасоса, этот холодный цвет с радужными разводами, словно оперение у голубя. Хлою всегда привлекали четкие контуры бензозаправочных станций, ровные ряды машин, открытые автостоянки; ей нравился высокий прямоугольный силуэт из стальной проволоки, украшенный множеством пластиковых треугольников, сверкающих и бьющихся на ветру. И сами автомобили, она от них без ума. Водить машину… Навязчивая идея куда-нибудь махнуть. Конечно, блажь, не более того. Все равно, как ни гони, не домчишься до цели, ау, Кол… Это вроде как мираж — видишь воду яснее ясного, она там, у тебя на дороге, всегда впереди, а ни в жизнь не добраться. Но так тому и быть, рвешься туда, приходится.)
Ах, молодежь, думает Шон. Вечно они исходят из романтического постулата, будто умирающие жаждут покинуть этот мир как можно скорее.
— Она не хотела умирать, — произносит он вслух. — Ей хотелось выбраться из того чертова дома, вот и все. Не было ничего проще. И невозможнее. (Он помалкивает о своем последнем посещении Мэйзи, когда она уже в самом деле была при смерти и, может быть, это сознавала… Повернувшись к Шону, преклонившему колени у ее изголовья, и глядя ему прямо в глаза, она протянула свою исхудавшую руку, погладила его по голове и бесконечно нежно, как бы удивленно прошептала: «Ты такой красивый!» — слова, пронзившие его до самых кишок, наполнившие сердце болью, а глаза — слезами. «Ты тоже, мама, тоже, — сказал он тогда, — ты прекрасна». И, глядя на ее костлявое тело, на седые растрепанные волосы, на провалившиеся глаза и руки, покореженные артрозом, он осознал, что никогда еще не произносил более правдивых слов: «Ты тоже, ты прекрасна…»)
— Кэти, — грубовато проворчал он, — ты уж прости нас, будь добра, за недавние злостные инсинуации насчет твоей тыквы: это один из самых упоительных тортов, когда-либо спускавшихся по моему пищеводу. Хэл, ты не мог бы передать взбитые сливки сюда поближе?
Бет перехватывает мисочку по дороге, зачерпывает из нее добрую ложку густых сливок и смазывает ими свой торт, говоря себе: «Вот, больше я до конца декабря ни крошки в рот не возьму, это самое последнее, клянусь, да, именно так, присягаю, как перед Брайановым судом, и да будет мне свидетелем Господь, ах, только пусть Он же мне хоть малость поможет!»
Рэйчел видит ее жест и угадывает, чуть ли не слышит следующую за ним мысль. Бедняжка Бет, думает она. Вроде бы даже песня такая есть, «Бедная Бет», или я ошибаюсь? А, понятно, я ее спутала с «Mad Bess»[31], песней Пёрселла…
Тут на арену выступает Брайан, он жаждет разрядить атмосферу:
— А это, Рэйчел, не что иное, как платонистская Форма шоколадного торта! — провозглашает он. — Квинтэссенция! "Вещь в себе!»
Рэйчел награждает его улыбкой, но Брайан уже досадует, зачем произнес эту фразу, поскольку не так давно он уже говорил то же самое, но в другом контексте, по поводу не шоколадного торта, a prosciutto con melone[32], и теперь чувствует, что повторение опошлило шутку. (Это было в Оттаве, в июне, там проходил симпозиум Ассоциации гражданских свобод: на исходе долгого рабочего дня Селия Торрингтон, темноволосая черноглазая адвокатесса из Канады, подошла к нему на верхней лестничной площадке здания суда, чтобы подискутировать насчет эмбарго против Кубы; потом она предложила разделить с ней холодный ужин, с этой целью заглянув в гости — в дом, где ее супруг временно, однако же весьма своевременно отсутствовал. Они поставили стол в саду и, снуя взад-вперед, принося свечи, бокалы, молодое белое вино и grassini[33], дыню и копченый окорок — «Ах, Селия! Это самая что ни на есть платонистская Форма prosciutto con melone!» — Брайан чувствовал, что ему с каждой минутой все грустнее. Как-то он будет вспоминать все это? Его душу переполняла горькая печаль, ибо, слушая, как летний ветер стонет в сосновых ветвях, глядя, как белое платье Селии полощется у ее худеньких колен и облегает плоский живот, он сознавал, что они проведут вместе ночь, празднество нагой плоти, а потом наступит утро, они обнимутся и разойдутся, чтобы никогда больше не встретиться?.. Станет ли он вспоминать эту единственную трапезу с Селией Торрингтон, перебирать, как четки, те мгновения, что слаще дыни, или не сохранит в памяти ничего, кроме слов? Prosciutto con melone, grassini, сосны, белое платье, узкие коленки… слова, которые он выбрал и в первое время смаковал, поскольку им было дано воскрешать в его мозгу те впечатления, но теперь они начинают утрачивать былые права… О, что такое наша память?)