Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже было то, что он утратил всякое чувство времени, не знал, сколько пролежал тут – сутки или двое – и какая сейчас пора на дворе – утро или вечер. Что не ночь, это было определенно. И он стал дожидаться прихода тетки. Должна же она прийти. Он не знал, откуда и кто она, его спасительница, кто там у нее в доме. Но он очень ждал ее – знал, она придет не с пустыми руками, принесет что-то, чтобы его покормить. В прошлый раз он отказался есть, лишь пил из большой белой кружки. Теперь огляделся и увидел под кривым бревном у стены ту самую кружку. Как-то дотянувшись до нее, бережно поднес кружку ко рту. Холодное молоко показалось более вкусным, чем в тот раз, и он выпил его до дна. Потом, обессиленно откинувшись в своем лежбище, глубже забрался под кожух и стал наблюдать за ласточкиными гнездами в подстрешье. Одно из трех гнезд было больше остальных, с обломанным краем, наверно, летом до него добирались мальчишки. Располагалось оно удачнее двух других – в самом углу, под стропилом, и, пожалуй, держалось крепче. Настанет весна, прилетят ласточки, нанесут в клювах свежей грязи из луж, подправят свое гнездо, думал Азевич. А потом там появятся три-четыре маленьких, в крапинку, яичка, которые ни в коем случае нельзя трогать ребятам, иначе их лица обсыпят веснушки. Как нельзя и разорять – бить палкой по гнездам. Птичьи гнезда разорять нельзя, это большой грех. А вот человеческие...
Азевич заметил, что воробьи почему-то не подлетали к ласточкиным гнездам и вроде даже не обращали на них внимания. Они оживленно чирикали на другом конце сарая, порхали по балкам, но старые чужие гнезда их не интересовали. Наверно, где-то у них были свои, и они их держались. Не то что люди.
Люди! Как с ними бесцеремонно поступали и еще чего-то от них дожидались. Все годы советской власти они были средством, материалом для осуществления не слишком умных, иногда вздорных, а то и безумно-безжалостных планов. Через голод, несправедливость и кровь. В те годы Азевич скрепя сердце пытался убедить себя, что все это правильно, потому что нужно для высшей цели: для счастья последующих поколений. По крайней мере, так писали в газетах. Какие они будут, эти последующие поколения, еще не известно, а ныне живущие уже обязаны были обеспечить их счастьем – не было ли в том элементарной несправедливости? Эксплуатация человека современным ему человеком считалась делом преступным, а каторжная работа на человека будущего выдавалась за дело чести, доблести и геройства. Странную, однако, философию изобрели большевики, думал Азевич, удивляясь, как это оставалось никем не замеченным. Для него с годами все отчетливее становилось: если происходящее во вред живущим, то и не на пользу последующим. Во вред и тем и другим.
Всегда очень тягостно было размышлять о жизни, о собственной судьбе – одни разочарования и боль. Обычно он избегал думать о том, что от него не зависело, с головой уходя в повседневные заботы, в суету бесконечных и многотрудных партийных кампаний. Потом как-то постепенно пристрастился к водке и нередко в поездках, в командировках, среди знакомых отводил душу в застольях, а чаще – в тесном кружке где-нибудь на уютной опушке, речном бережку. Пили много, говорили, однако, мало: больше о частностях службы, сложностях отношений с начальством, редко – о женщинах. Разговоров о политике согласно избегали, это он чувствовал точно. На том, что больше всего болело, лежало негласное табу. Откровенные разговоры о политике партии были делом смертельно опасным; Азевич уже знал, что многие, забывшие об этом, поплатились карьерой, свободой. А то и жизнью.
А вот теперь говори, о чем хочешь, да не с кем. Он остался один со своими мыслями и безмолвными воспоминаниями. Так можно и погибнуть, ни разу никому не раскрыв душу, не высказав того, что наболело за много лет. Оставшись вдвоем с Городиловым, они тоже ни о чем не говорили, кроме как о войне. Хотя это были откровенные разговоры, тут уж можно было не лицемерить. Надо было драться, и надо было победить. Иначе ничего не станет – ни жизни, ни даже надежды. А так еще быть может... Быть может, после войны что-то изменится к лучшему. Неужто и в этой кровавой борьбе народ не заслужил лучшего к себе отношения? А впрочем... И победу, если она наступит, можно истолковать по-разному. Ведь всякая борьба заключает в себе двоякий смысл: не только против, но и за. За что боролся он, Азевич? За то, что пережил он, его отец с матерью, сестра Нина, квартирный хозяин Исак, Анеля и ее родители, он не хотел бы. Тогда за что же?
На это он не находил ответа.
От свежевыпавшего снаружи снега ярко блестели многочисленные щели между бревнами, сквозь них порой сильно задувал ветер. Азевич уже не закрывал глаза, в голове немного прояснилось, и весь он отдался слуху. К своему удивлению, за все время он не услышал ни одного человеческого звука, ни голоса, ни стука. Тихо, будто на хуторе. Но ведь это не хутор, это деревня, небольшая, правда, деревня, вроде под лесом. Теперь, когда от него немного отступила болезнь, он начал ощущать страх при мысли, что его тут может накрыть полиция. Или деревенские прислужники фашистов. Все-таки, наверно, не все здесь такие, как его тетка, есть и обиженные советской властью. Разве мало обижали? Только одни по войне забыли недавние обиды, а другие именно теперь их припомнили. Для этих бывший райкомовец Азевич как раз самая соблазнительная находка. Еще можно что-то и заработать на его голове. Нет, залеживаться ему здесь нельзя. Надо куда-то топать. Вот только куда?
Он немного повернулся в своем лежбище, прислонился лбом к холодному бревну. Сквозь узкую щель стал виден небольшой заснеженный кусок огорода с изгородью и далее гривка мелколесья – не того ли, из которого он вышел к этим сараям? Деревни отсюда не было видно – кажется, эта усадьба тут крайняя.
Может, он опять задремал, потому что не заметил, как возле появилась тетка. Тихонько заговорив, она опустила рядом с ним на горох небольшой узелок, стала его развязывать.
– Ну як жа вы тут? Трохи будто повеселели с виду. Горячка вроде отступилась, ага?
– Вроде отступила, – неожиданно слабым голосом проговорил он.
– Ну и хорошо. Ну и ничего. Даст Бог, и поправитесь. Вядомо ж, простуда, она на каждого может. Или какой грипп... Вон в прошлую зиму у нас грипп всю деревню выкачал... Тут вот принесла вам горячего молочка и это... с медом. Мед, он очень пользительный. К сватье бегала...
– Ты же не сказала там... Обо мне?
– Ну как же я скажу? Разве можно по теперешнем часе... Это ж, если дознаются, не дай Бог! И вам, и нам тоже...
– А у вас кто еще... дома?
– А бабка, мать моя. Ну и детки, две девочки. Сын Витя неизвестно где. В России был на учебе, у ФЗО этом, а теперь кто знает? Может, и живого нет, – пригорюнилась тетка, сразу изменившись лицом.
– А у вас эти, полицаи есть? – спросил Азевич.
– У нас нет, кому тут в полицию идти. Одни старики да бабы. А вон из Саковщины наведывается Петручонок-младший. Нацепил белый лоскут на рукав, дали винтовку, и ходит. Три дня тому назад приходил. Очень боялась, думала, может, дознались что... Про вас.
– Три дня? – удивился Азевич. – А разве я тут три дня уже?