Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так продолжалось несколько лет. Целомудренная любовь, без поцелуев. Но глубокая, какой только может быть музыка. Общая.
Мы и ездили тоже. Посещали занятия по камерной музыке. Вместе выступали.
В Дартингтон-холле, в графстве Девон на юге Англии. Жаклин дю Пре показывала, что такое мастерство: сонату F-dur Брамса для виолончели и фортепиано она играла так яростно, что качались скамейки. Рыжеволосая менада, рассекающая смычком воздух, еще до того, как проводила им по струнам. Необузданно, нежно. И звучало. И пело.
Обучение я понимала как напряженно-сосредоточенное стремление к идеалу, продемонстрированный Жаклин. Работа, техника, работа. Недостигнутое подгоняло. Не знаю, доставляло ли это радость или обещало ее в будущем. Во всяком случае, нетерпеливость не помогала. Музыка не покорялась сразу, как и мгновенный жар (instant fever). Она требовала маленьких шагов, тонкой шлифовки. Мы следовали за ней.
В парке Дартингтона у меня было время об этом подумать. О несоответствии желаний и действительности. Ключевым словом оказалось слово gap, разрыв. Вдруг везде я открывала для себя эти gaps: между моими ногами, бегущими по траве, и моими мыслями, бродящими вокруг Брамса; между toast and tea, между нерешительностью и досадой; между решением и уклонением от него; между «только только» и «как раз». Парк был огромным. У меня с собой была тонкая книжица, которую я купила из-за ее музыкального заглавия: «Четыре квартета» Т. С. Элиота. Отнюдь не легкое чтение. Я читала стихи на ветру. Что попалось, то осталось.
«– Иди! – пела птица…
Иди же, иди! – Человекам невмочь,
Когда жизнь реальна сверх меры».
«А мы стоим в свой малый рост
На движущемся дереве,
И слышим, как через года
Бегут от Гончих Псов стада,
Бегут сейчас, бегут всегда
И примиряются меж звезд».
Вокруг меня росли буки, ивы, огромные дубы, их тени были как темные заводи. И цветущие луга, лилово-синие. Струящийся ландшафт, усмиренный лишь местами. С ровными песчаными дорожками, разрозненными скамейками. Я читала:
«Чтобы познать то, чего вы не знаете,
Вам нужно идти по дороге невежества,
Чтобы достичь того, чего у вас нет,
Вам нужно идти по пути отречения.
Чтобы стать не тем, кем вы были,
Вам нужно идти по пути, на котором вас нет».
(пер. В. Топорова)
В парке можно было заблудиться. Дважды я опаздывала на занятия, потому что дорожки уводили меня не туда. И дождь все лил, лил. Te chill ascends from feet to knees, «И по ногам озноб ползет». Зелень была ярче обычного, я видела это, вот только нужного мне здания было не видно. Пока оно вдруг не появилось. Будто на глиняных ногах, земляных. «Вздетые в сельском веселье».
Я опоздала. Я отсутствовала. Руки были холодными. Пассажи неровными. Меня преследовали строки: «О тьма тьма тьма. Все они уходят во тьму». И все-таки:
«…предпочитаем мнить
Здоровы наша кровь и плоть живая,
Страстную Пятницу “здоровой” называя».
Слова можно было жевать. Я называла их провиантом.
Андреасу я говорить не стала. Ни о путях моей мысли (извилистых как лабиринт дорожек в парке). Ни о моей внезапной влюбленности, случившейся, когда играл П. П. – как «пианист» и как «полинезиец». Его дедушка был родом из французской Полинезии, во всяком случае, выглядел П. иноземцем с его коричневой кожей и узким разрезом глаз. Нежный, красивый. И когда он касался клавиш, это звучало как чудо. Я едва отважилась к нему подойти. И все же отважилась. Чтобы понять, что он своей вежливостью удерживает на расстоянии всех и вся. Он жил ради музыки. Под охраной родителей, которые его боготворили.
No chance, нет шансов, говорил мне мой разум. Да, говорили мои чувства, но говорили так, словно это было поражение. И снова понадобился Элиот, чтобы освободиться от «сумятицы чувств».
«А можно: ни
приобретений и ни утрат,
Остается нам только пытаться. Остальное – не
наша забота».
Te rest is not our business.
«Попытка», с этим я могла жить. Это было полезно. Остальное – не наша забота. Музыка тоже была попыткой. И Дартингтон-холл. И все остальное.
В Кашкайше роскошные сады. По сравнению с белым, вертикальным Лиссабоном, он утопает в зелени. Было лето и очень жарко, на вилле фонда Гульбенкяна мы репетировали Весеннюю сонату Бетховена, мы с Андреасом. Все участники курса готовились к заключительному концерту. Мои ладони потели при одной мысли о выступлении. И так же быстро вспотели тем вечером, в восемнадцать часов. Слово «попытка» погибло под давлением «здесь и сейчас». Ничто не могло успокоить мои нервы. Никакие стихи Элиота. Стоило мне подумать «провал», и пассаж был провален. В музыке невозможно ничего исправить. Что могло меня утешить? Не титул же в конкурсе моды, который я получила на другой день за самый красивый наряд среди участниц концерта. За лилово-красное платье и серебристые сандалии с длинными ремешками, которые обхватывали икры.
Тем, кто страдает мигренями, сказала я себе, не дано справляться с напряжением в нужный момент. Они теряют голову. И все усилия коту под хвост.
В Кашкайше созрело мое решение больше не заниматься музыкой серьезно. Пусть себе Андреас становится скрипачом, мое будущее не в этом. Это было печально, но правдой.
А потом произошло еще кое-что. Как-то солнечным, но ветреным днем мы поехали от Кашкайша на север. Андреас, я и наш преподаватель Рудольф Б. Купаться, как говорится. В песчаной бухте между скал никого не было. Только табличка красными буквами сообщала, что купаться запрещено. Мы решили пренебречь предостережением. Волны не показались нам ни слишком большими, ни слишком страшными. К тому же к колышкам был прикреплен проволочный трос, чтобы облегчить спуск в море. За него мы и ухватились. Но не дольше, чем на пару секунд. Потому что, как только мы оказались в воде, нас с размаху откинуло и разбросало в разные стороны, мы даже не могли понять, что с нами произошло. Остальных я не видела, вообще не видела ничего, потому что мою голову мощно вжимало в воду. В водоворот, в бездны. Это тебе не Мирамаре, это была борьба не на жизнь, а на смерть. Когда я вынырнула, то оказалась очень далеко. Я знала, надо назад, изо всех сил назад. Меня захлестнула волна. Понесла. То, что она понесла меня к бухте, казалось чудом. До берега оставалось всего несколько метров. Но если я рвану изо всех сил. Если. Я выложилась до конца. И во весь рост повалилась на песок.
Озноб, чернота, головокружение. Где же остальные.
Озноб, чернота. Я не могла пошевелиться.
Время? Унесло водой.
Песок был теплым.
И потом, через какое-то время, я услышала их голоса. Хриплые, рядом.
И подумала: спасены.
Он был поляк и священник. Свое польское имя он переделал на немецкий лад, чтобы об него не спотыкались. Во всем прочем он не скрывал своего происхождения. Рассказывал о фамильном имении, о дядюшках и тетушках, о длинных аллеях тополей. Но все это было в прошлом. Войны он не видел. Туберкулез укрыл его в одном из швейцарских легочных санаториев. Затем была учеба в семинарии. Католическая теология и изучение русских классиков. Идеальная родина была там, на востоке.