Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прабабка Анисья (чтоб ей лопнуть!) посылала меня к Усатой ведьме покупать семечки. Ведьма сидела на высоких каменных ступеньках у дверей своего дома, подпирая коленями громадный живот, туго обтянутый насквозь прожженным, перепачканным сажей фартуком. Из распахнутых дверей, занавешенных грязной марлей, валил благоуханными клубами горячий дым; лоснясь на солнце, он пропитывал знойный воздух жирным запахом раскаленных сковородок и противней. В доме Усатой ведьмы было полно чертей. Они жарили семечки, а ведьма их продавала — сыпала в карманы, в подолы, в фуражки — кому куда.
Пока я взбирался к ней по крутым ступенькам, она, казалось, не замечала меня. Тускло-желтые глаза ее, облепленные комарами и мухами, были полуприкрыты. Ведьма протяжно храпела, содрогаясь, точно скала, и покачиваясь в медленных волнах марева. В широких и редких усах ее, в глубоких складках на шее мутно блестели крупные капли пота. Я осторожно вкладывал в ее ладонь прохладные монетки, и ведьма с неожиданной проворностью хватала меня за пояс штанов.
— В карманы стервецу! В карманы! — страшно вопила она.
И карманы мои разбухали, наполняясь дымными и горячими, как угли, семечками; они припекали мне низ живота и яички, — казалось, штаны мои вот-вот запылают от этих чертовых семечек. Я вырывался и бежал прочь, ощущая пятками сухую колкость раскаленной земли.
— Стой, стой, сукин кот! — кричала ведьма мне вдогонку. — Скажи Аниське, умрет она скоро. Завтра умрет, дышло ей в валенок! Я приду ее мыть-наряжать.
Прабабка Анисья, с ног до головы засиженная курами, засыпанная пухом и перьями, валялась на раскладушке в темном зловонном курятнике; с некоторых пор она не вылазила из него ни днем ни ночью, потому что там ей было прохладней, и домовой не приходил ее душить, а только заглядывал в маленькое окошко, чихал, плевался и, напугавшись разбуженных петухов, убирался восвояси, страшно злой на Аниську.
Я заскочил в курятник, приплясывая от радости, и с ходу сообщил Аниське, что больше не буду таскать ей семечки от ведьмы.
— Эт еш-шо почему?! — всполошилась Аниська.
— Потому что ты завтра умрешь совсем, и тебя снесут куда-нибудь со двора.
— Ну да! — изумилась Аниська. — А Гришка-то наш помер чи лазит где-сь по двору? Чей-то я не видала его.
— Давно уже помер, — отвечал я. — И Николай Макарович помер. Все померли. Одна ты еще не померла. Иди мойся и наряжайся, а то ведьма придет, схватит тебя за волосы и будет окунать в бочку с водой, как кошку драную.
На следующее утро соседские деды, негромко переговариваясь и угрюмо командуя друг другом, вытащили прабабку Анисью из курятника и понесли в дом на ветхом одеяле; оно туго и глубоко провисало от неподвижной тяжести.
К полудню во дворе собралось множество дедов и бабок. С выражением грозной деловитости на лицах они вольно расхаживали по дому, по флигелю, топтались у распахнутых настежь ворот. Аниська, чистая и нарядная, в белой косынке, из-под которой торчала, накрывая лоб, бумажная лента, лежала в коротеньком тесном гробу, приютившемся на табуретках под вишней в жидкой дремотной тени истомленного зноем сада. Усатая ведьма сидела рядом на низенькой скамейке и неспешно раскуривала папиросу, пуская из ноздрей шумные струи дыма.
— Было мне видение, Аниська, — рассказывала она, наклоняясь ко гробу. — Пришла ты ко мне и тихим таким голосом просишь: дай мне, Варвара Андреевна, мыло и белый полотенчик. А на что они тебе, спрашиваю. Хочу, говоришь, Гришку помыть. Он, прохвост, напился пьяный и в помойную яму свалился — вымазался весь, как собака. Да что ты, говорю, дура старая надумала? Он же-ть помер давно, я сама его мыла и одевала ко гробу, а гроб той закопали глубоко-глубоко. А и ничиво, говоришь, что помер. Я вот возьму лопатку, откопаю его и намою, напарю его косточки, будет ему, дурню, веселей. Проснулась я и думаю — помрет Аниська, туды ж ее мать. Вот ты и померла, козочка. Отскакалась. Отнесем тебя, закопаем рядом с Гришкой — тот-то напаришь его, балбеса.
Прабабка Анисья слушала Усатую ведьму и чему-то внутри себя ласково улыбалась открытым ртом и запавшими глазами.
Ходил по дворам с попугаем Егором Феликс — слепой шарманщик. Глаз у Феликса не было смолоду. Он сам себе их выколол от сильной любви. Полюбил одну красавицу — а она оказалась княгиней. Когда Феликс был молодой, у нас в станице еще водились княгини — злые такие красавицы: как кто полюбит их, так и смотрит на их красоту, пока не умрет. А эта была до того красивой и гордой, что и смотреть на нее не было сил. Взял тогда Феликс и выковырял свои глаза острым ножиком, чтоб совсем не умереть от любви к той княгине. А на зло ей сделался шарманщиком, хоть и сам был большой генерал. Он так и ходил по дворам в генеральской форме — в длинной серой шинели и в фуражке с лакированным козырьком; не снимал их ни зимой, ни летом, потому что под шинелью был он совсем даже голый, а фуражка Феликсу всегда была нужна — в фуражку ему денежки бросали.
Феликс продавал свистульки из глины, колокольчики, дудочки, барабаны и шарики из разноцветной фольги на резиночке. Как занесет он все это во двор — сразу сделается во дворе очень шумно и весело. Шарманка играет без умолку — дринь-ля-ля, дринь-ля-ля! Попугай орет во всю глотку: «Ждрасти, народ! Феликш-ш пришел!» А Феликс крутит и крутит шарманку, звенит в колокольчики, играет в дудочку, ударяет тросточкой в барабаны. Дринь-ля-ля, дринь-ля-ля!
А еще продавал Феликс счастье. Про счастье он знал все — какое оно и сколько его на свете. У Феликса этого счастья была целая коробка. Бывало, спросят его:
— Ну что, Феликс, счастьем будешь торговать?
— А то как же! — улыбается Феликс. Сам улыбается, поворачивая лицо во все стороны, а глаза его — мертвые ямы — молчат, точно каменные, и ничуть не улыбаются, хоть и пляшут над ними задорно, играют и веселятся вовсю широкие светлые брови.
Достанет Феликс из мешка заветную коробку и спросит у попугая:
— А что тут у нас, Егорушка, в коробочке?
— Щастье! Щастье! — кричит попугай. И деловито вышагивает по Феликсову плечу; важничает, вертит головкой, хлопает крыльями.
— А кому мы дадим счастье, Егорушка, кому?
Попугай выхватит клювом из коробки бумажку, свернутую в трубочку, и давай летать с нею по двору. А в бумажке той написано про счастье — какое оно и сколько его на земле.
Все зовут, манят к себе попугая:
— Сюда, Егор, сюда! Я тебе гривенник дам!
— Лети ко мне, Егор! У меня полтинничек!
— А рублика хочешь, Егор! А ну-ка, рублик у меня!
Рублик всегда был у деда Семена. Ему и счастье всегда доставалось. Сядет попугай прямо к нему на голову, изогнется весь и сует ему под фуражку счастье. Запихнет его поглубже, да еще притопчет лапами. Береги, мол, дед Семен, свое счастье. А потом спрыгнет к нему на колено и сидит смирно — рублика ждет. Дед Семен полезет в штаны, достанет целую горсть разных монеток — и медных, и серебряных. Попугай разгребает их клювом, на медные монетки злится, швыряет их по сторонам, а как рублик найдет — хвать его в клюв — и к Феликсу в фуражку. Тут уж все смеются и хвалят попугая: