Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед отъездом Радзивилл — явно желая сделать мне приятное, хотя на деле подложив изрядную свинью — устроил для меня встречу с попавшими в плен солдатами Легкой бригады, уцелевшими во время атаки и пребывавшими в тюрьме под Ялтой. Видеть их мне не хотелось, но отказываться было нельзя.
В грязной вонючей дыре находилось около тридцати человек, из которых только шестеро не имели ранений. Остальные лежали на кушетках в бинтах и повязках. Некоторые без руки или ноги, один или два попросту ждали смерти, а вид у всех был, словно у побитых псов. Стоило мне лишь переступить через порог, я тотчас пожалел, что вошел. Запах свернувшейся крови, изможденные лица, хриплые голоса, тупое безнадежное равнодушие — все это не давало забыть, какая ужасная штука война. Если есть что хуже крови, грязи, дыма и стали на поле сражения, так это смрад военного госпиталя — а этот был не самым худшим из них. Русские — народ неопрятный, если уж на то пошло, но уход, который они организовали за нашими ранеными, был лучше, чем в наших собственных госпиталях в Балаклаве.
Поверите вы или нет, но когда я вошел, они закричали «ура». Бледные лица оживились, кто мог ходить, поднялись с кроватей, а унтер-офицер из числа нераненных взял под козырек.
— Райан, сэр. Восьмой гусарский, старший сержант. Печально видеть вас в плену, сэр, но слава богу, вы целы.
Я поблагодарил его, пожал руку, а потом обошел всех, перекидываясь подходящими случаю репликами и чувствуя тошноту при виде боли и увечий, — ведь среди них мог лежать и я, с отрезанной ногой или головой, забинтованной как футбольный мяч.
— У нас тут все в порядке, сэр, — говорит Райан. — Жратвы не много, но хватает. А с вами хоть нормально обращаются, извините за дерзость? Это хорошо, да, рад слышать. Вас, видать, обменяют? Нет? Как же так, чтоб мне лопнуть?! Кто б подумал? Наверно, им страшно вас отпускать, ага. Ну, на следующий день, как вас захватили, старина Дик — вон он, сэр, с сабельным ударом, — говорит: «Славный улов для русских — старина Флэши один стоит целого эскадрона». Прошу прощенья, сэр.
— Это очень любезно, дружище Дик, — говорю. — Только вот боюсь, сейчас я сильно упал в цене.
Они рассмеялись — жидким таким смехом. Послышались возгласы: «Во дает!» А Райан, бросив взгляд на скучающего у двери Ланского, говорит шепотом:
— Мне лучше знать, сэр. А еще у нас с полдюжины достаточно здоровых, которые стоят двух десятков этих русских парней. Скажите только слово, мы бросимся на них, захватим сабли и проложим себе дорогу к армии! Это же не более двадцати миль от Севасто-пуля! Мы сможем, сэр! Ребята так и рвутся в бой…
— Молчать, Райан! — рявкаю я. — Даже слышать не желаю! — Все ясно: это был один из тех опасных ублюдков, которые подзавязку полны чувством долга и отчаянными планами. — Как? Бежать и бросить наших раненых товарищей? О нет, так не пойдет. Вы меня удивляете.
Он вспыхнул.
— Простите, сэр, я только…
— Знаю, мальчик мой, — я положил руку ему на плечо. — Ты хотел выполнять долг, как положено солдату. Но видишь, это невозможно. Тебе стоит гордиться уже тем, что ты совершил — все вы совершили. — Несколько высокопарных фраз еще никому не повредили. — Вы отважные парни, все вы. Англия вами гордится.
«А потом отправит в приют для нищих или заставит сидеть с кружкой для милостыни на углу», — добавил я про себя.
— Старый Джим-медведь гордится как и остальные, — пропищал один малый с повязкой, закрывавшей голову и один глаз. У изножья его кровати я заметил забрызганные кровью вишневые панталоны. — Говорят, его светлость вернулся с батареи, сэр. Драйдена русские взяли в долине, сэр, так он сказал, что видел, как лорд Кардиган возвращался назад — с окровавленной саблей, но сам целый.
Да, плохая новость: я бы легко перенес потерю Кардигана.
— Да здравствует старина Джим!
— И не он один, конечно!
— Это добрый командир, и джентльмен, хотя и гусар из Одиннадцатого! — восклицает Райан, с застенчивым смехом глядя на меня, явно будучи в курсе, что я тоже был «вишневоштанником» в свое время.
На ближней к двери кушетке лежал молоденький парнишка с очень бледным лицом, и когда я направился к выходу, он едва слышно просипел:
— Полковник Флэшмен, сэр… Старший сержант говорил… никогда не было такого раньше — чтоб кавалерия, без поддержки, атаковала батарею и взяла ее. Не было никогда и нигде, ни в одну войну, сэр. Это правда, сэр?
Точно я не знал, но уж наверняка никогда не слышал о таком раньше. Поэтому говорю:
— Уверен, что так. Очень вероятно.
— Вот это хорошо, — улыбнулся парень. — Спасибо, сэр. — Он тихо вздохнул и откинулся назад, заморгав глазами.
— Ладно, — говорю. — До свиданья, Райан. Прощайте все и не падайте духом. Скоро все мы вернемся домой.
— Когда побьем русских! — кричит кто-то, а Райан командует:
— Тройное «ура» в честь полковника!
Все затянули слабыми голосами «ура», потом заголосили: «Да здравствует старина Гарри Флэш!» Человек с повязкой на глазу начал петь, остальные подхватили и, удаляясь вместе с Ланским, я слышал замирающие вдали слова гимна Легкой бригады:
Не воду, а лишь эль мы хлещем,
И красотой ногтей не блещем,
Никто за долги не сядет в клеть,
Пока силы есть «Гэрриоуэн» петь.
Я слышал эту песенку везде: в Афганистане и Уайт-холле, в африканском вельдте и охотничьих угодьях Рутленда; слышал, как ее насвистывают мальчишки на улицах и хором горланят солдаты Седьмого полка Кастера в день сражения на Жирных травах.[47]Ее же пели в тот день все выжившие из Легкой бригады. С тех пор она приобрела для меня горький привкус, ибо я вспоминаю о тех храбрых, наивных, чокнутых идиотах в русской тюрьме. Израненные, с оторванными руками-ногами — и все это ради шиллинга в день и нищенской могилы — они, тем не менее, считали «добрым командиром» Кардигана, подвергавшего их порке за малейшую ржавчинку на шпоре и отправившего на смерть под русские пушки, так и не набравшегося ума и мужества, чтобы послать Лукана к черту вместе с его приказом. Они кричали «ура» и мне, забывшему про них даже и думать, стоило лязгнуть засову за спиной. А ведь я, заметьте, сравнительно безобидный тип — я никого не посылал, навешав лапши на уши, на убой и увечье исключительно ради политических амбиций или торговых выгод. О, я тоже способен играть на публику и бренчать медальками, но я знаю себя, и в душе моей нет места для честной гордости. А если даже и есть — малюсенький кусочек в бескрайних угодьях черствости, ненависти и эгоизма, — я храню его для них, тех семи сотен британских сабель.
Это все пьяная болтовня. И так всегда: стоит мне вернуться мыслями в Балаклаву, как не остается ничего иного, как напиться. И причиной тому не чувство вины или стыда — даже будь я в силах, ничего не сумел бы сделать для них. Дело в том, что мне так и не удалось, даже теперь, по настоящему понять, что же произошло в Балаклаве. О, я способен понять — даже не разделяя лично — многие виды храбрости, проистекающие от ярости, страха, жадности, даже любви. Некая толика ее есть и во мне — кто не выкажет отвагу, когда его детям или женщине грозит опасность? Что до меня, то когда нагрянут мадианитяне[48]разорять мое гнездышко и полонить мою благоверную, я поступлю следующим образом. Скажу ей: «Ты их покуда развлеки, старушка, как можешь, а я сбегаю подыщу подходящую скалу, где можно залечь с винтовкой». Но можно ли считать эти эмоции, проистекающие от ужаса, гнева или вожделения, настоящей доблестью? Я лично сомневаюсь. Но то, что случилось там, в Северной долине, под русскими пушками, ни за понюшку табаку — это была доблесть, вот вам честное слово прирожденного труса. Так или иначе, это за пределами моего понимания, слава богу, так что не стоит более об этом, как и о Балаклаве вообще, ведь в плане моих приключений в России она послужила только не слишком приятной прелюдией. Ну, все, все — не будем отбивать хлеб у лорда Теннисона.