Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Епископ почувствовал себя припертым к стене. Положа руку на сердце, он мог бы добавить лишь, что, кроме логики, его обезоруживают смелость и прямота этого человека в сочетании с бесподобно легкой манерой и всеприемлющей жертвенностью. Но таких подробностей Изамбару знать как раз не следовало. А потому монсеньор Доминик поспешил подхватить и подсказанную мысль, и даже по возможности тон, лишь бы уйти от темы.
– Разве я спорю, Изамбар? – сказал он с довольно-таки вымученной улыбкой. – Ты – гений. По сравнению с тобой я в самом деле не многим умнее какой-нибудь базарной торговки. С твоей стороны было очень любезно хвалить мои математические способности. Ты должен извинить мне мое преклонение. С ним ничего не поделаешь. Пойми, Изамбар: для меня твое тело – храм твоего разума. Я чту твое мужество, но прежде чту твой ум. И одного твоего ума мне достаточно, чтобы ради него подарить тебе этих женщин, о которых ты просишь…
Епископ говорил искренне, но до сего момента мысль его все еще вертелась вокруг избегаемой темы, однако при упоминании о дарении женщин улыбка его вдруг оживилась, и он продолжал уже действительно непринужденно, с легкомыслием, достойным самого Изамбара:
– Я готов подарить тебе десяток этих женщин и, если ты пожелаешь, даже сотню, так что по примеру твоих арабов ты смог бы составить из них гарем не хуже, чем у падишаха.
Ответная улыбка была одобрительной, довольной и ничуть не смущенной, но слова прозвучали неожиданно серьезно:
– Я смотрю на вещи реально и не требую слишком многого. Но если бы ты подарил мне их всех, это был бы дар уже не мне, а себе самому, Доминик. Такой дар порадовал бы мою душу особенно.
Видя, что ему не сбить Изамбара с толку ни откровенными признаниями, ни шутками, епископ спрятался глубоко в скорлупу и приготовился защищаться. Но математик и не думал нападать на него больше.
– Итак, Доминик, мы договорились, – заключил Изамбар. – Когда же ты уезжаешь?
– Послезавтра.
– А когда я умру? Очевидно, завтра?
– Послезавтра, – выдохнул епископ.
– Хорошо, Доминик. А теперь прощай. Ты ведь должен обо всем позаботиться заранее, верно?
– Да. – Помявшись, епископ прибавил тихо: – Изамбар, можно мне прийти к тебе еще?
– Хорошо, приходи.
* * *
Он соглашался умереть с той безмятежностью, с какой соглашается уснуть ребенок, утомленный забавами долгого летнего дня. И монсеньор Доминик мучился своей неспособностью объяснить это непостижимое согласие несравнимо больше, чем поражением, которое был вынужден признать во всеуслышание.
Епископ говорил какие-то расхожие фразы, обычные в таких случаях, по привычке подкрепляя их подходящими цитатами из Священного Писания и Отцов Церкви. Затаив дыхание, слушали его ученые монахи. Все аббатство собралось в трапезной. Все аббатство безмолвно сочувствовало монсеньору, сожалело о столь упорном запирательстве переводчика, сокрушалось о самом монахе и, конечно, о книгах, которые неизбежно канут в Лету вслед за ним. Подобострастное выражение на обрюзгшей физиономии настоятеля обогатилось такими сложными оттенками мысли и чувства, что тянуло на целый монолог, который звучал бы примерно так:
«Ну вот, ваше преосвященство, вы и сами изволили убедиться, что за фрукт наш местный математик! Сколько же своего драгоценного времени ваше преосвященство потратили на этого неблагодарного, упрямого нечестивца, оставив ради него все свои дела! Сколько бессонных ночей провели, изыскивая способы спасти эту грешную душу, лишенную страха Божия через дьявольское лукавство ума! Ваше преосвященство так сердились, но теперь должны согласиться – наша суровость была оправданной мерой. Нельзя же допустить, чтобы вольнодумство осталось безнаказанным и расползлось по всему монастырю! Теперь, когда ваше преосвященство наконец отсечет эту сухую ветвь от нашей лозы и бросит в огонь, мы будем спокойны и за себя, и за весь виноградник».
Да, именно такие слова сказал бы епископу настоятель, если бы раскрыл рот. Но, глядя на монсеньора, даже этот индюк понимал, что лучше помалкивать. И он не только помалкивал, но и прикрывал свои маленькие злые глазки, что, поблескивая над необъятными лоснящимися щеками, слишком выдавали истинный подтекст его «сочувствия».
Было решено, что тайная казнь опального монаха совершится здесь же, вблизи обители, на одной из полян, что раскинулись к северу и западу от монастырских стен. Выбрав толкового молодого послушника гонцом в Долэн, епископ написал, запечатал и вручил ему письмо, адресованное личному секретарю его преосвященства и содержащее перечень указаний, которые надлежало выполнить не позднее чем к завтрашнему вечеру. Покончив со всем этим, монсеньор Доминик распустил монахов, и те разбрелись, тихо, стараясь даже не шаркать, бледные, угрюмые, обреченные… Епископ был безотчетно благодарен им за опущенные глаза, ибо в глубине души опасался немого укора; ему все виделось, как взлетают чьи-то ресницы, как чей-то взгляд обжигает его вопросом: «Ну как же так? Ведь мы надеялись…»
И вот последняя фигура в длинной уплывающей в коридор веренице, высокая, немного угловатая, помялась, потопталась, нарочно мешкая у выхода, и вдруг действительно повернулась к монсеньору Доминику. Даже издали он узнал сразу эти горячие черные глаза, но упрека в них не нашел – они сами молили о прощении и помощи, не в силах совладать со своей мукой.
– Эстебан?
– Монсеньор! О монсеньор!
Это был отчаянный стон, готовый перейти в рыдание. Музыкант пошатнулся и едва удержался на ногах. Убедившись, что, кроме них двоих, в трапезной никого не осталось, епископ подошел ближе.
– Боже мой! Эстебан, что с тобой?
Лицо органиста, изможденное, осунувшееся, с заострившимся носом и подбородком, в своей бледности дошло до сероватой синевы, а глаза пламенели нечеловечески страстной тоской и отчаяньем, от которых не могла не истлевать его живая плоть. Эта душевная мука была подобна воспалению. Епископ не первый год трудился на ниве пастырства, и ему приходилось встречаться с жертвами распаляющей себя больной совести – такой недуг способен привести человека и к расстройству ума, и к гибели тела.
– Монсеньор! Сожгите и меня тоже! Я хочу умереть вместе с ним!
Епископ ничуть не удивился просьбе, вызванной естественным желанием несчастного существа избавиться от боли. Незримый огонь, терзающий это существо, был страшнее огня вещественного, ибо мог мучить свою жертву не считаные минуты, а многие дни и ночи.
– Эстебан, дитя мое. – Монсеньор Доминик мягко взял органиста под руку, отлично видя корень проблемы и применяя первейший ход своей старой проверенной тактики. – С тех пор как мы говорили с тобой, я думал о тебе и пришел к убеждению, что ты не до конца облегчил свою душу. Я не осуждаю тебя. Мы не так коротко знакомы, чтобы ты доверился мне полностью. Но ведь, Эстебан, с другой стороны, в отличие от твоего отца настоятеля, я скоро уеду, и, возможно, мы больше никогда не увидимся. Ты можешь рассказать мне все, что гнетет тебя, без всякого опасения. Догадываюсь, дитя мое, ты просто слишком давно не исповедовался так, как это следует делать. Я предлагаю тебе прогуляться вместе и спокойно побеседовать.