Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Памятуя о холодах, Федор снова пошел на добычу. И если раньше обходился двумя-тремя тушками, то в этот раз ухватил четверых глухарей. Гришка вызвался сообразить коптильню, чтобы наготовить мяса впрок.
– Мужики! – Федор ввалился в сени, отряхнулся от ледяной мороси. – К ночи все пухом завалит! Сани готовьте.
Ему не ответили.
Хмыкнув, стрелец вошел в избу, да так и обмер.
Четверо соратников жались к стене, как испуганные мыши. Кто лучину держал, кто каганец. Золотой свет очерчивал скрюченную фигуру на колоде возле стола.
– Кого нелегкая притащила?
Павлушка перекрестился, ответил:
– Тихон воротился.
– Воротился, – прошептал Миша. – Утром просыпаюсь – а он на пороге стоит. Спрашивает, войду? Я и брякнул спросонья, заходи. Тихон сел за стол, а потом говорит: «Запах похлебки учуял, есть хочу».
Федору показалось, что его гладит по спине холодная лапа. Понял – это страх. Не такой, когда с пищалью выцеливаешь врага и ждешь встречной пули, не такой, когда в сшибке колешь бердышом по макушке. А иной породы: когда ни душа, ни сердце, ни голова не хотят верить тому, что видят глаза и слышат уши.
– Как же это так, братцы? Как же оно так-то? – слова, будто репей, застряли в глотке старого стрельца.
Тихона-пушкаря закопали на прошлой неделе. Брюхом маялся еще с последней стычки: то ли едкого дыма надышался, то ли перетрясся сильно, когда вогуличи на них из леса поперли. Что ни съест – тут же ртом или задом обратно выходит. Потом и вовсе кровью потек. Так и помер.
А сейчас он, какой-то черный, мерзлый, набухший от влаги, сидел за столом. Гнилое нутро раздулось, смердело даже не мертвечиной, а будто палой листвы в кишки натолкали.
Федор опомнился, когда перекрестился уже в десятый раз. И то лишь потому, что Павлушка потянул за грязную полу плаща.
– Что делать будем, старый? Бесовщина же! Как есть бесовщина!
– Тьфу на тебя! – огрызнулся во весь голос Мишка. – Тихон в Бога веровал, крест носил, чужого не трогал и баб здешних не брал на силу ни разу. Значит, и беса в себя не впустил бы. Всякое случается. Может, и вправду голод потащил бедолагу?
– Виданное дело! – прыснул Павлушка. – Голод из могилы только упыря поднимет, да разве ж это упырь?
Федор покосился на волоковое окно, сквозь которое из курной избы выходил дым. До сумерек было далеко.
– И то верно, упыри засветло не ходят.
– Дождись темноты, – проворчал Мишка, – глядишь, и этот пойдет. Кликните, когда давить кого-нибудь станет.
От таких слов Федору подурнело. Он вновь почувствовал себя дряхлым, утомленным и напуганным.
– Navje, – тихо проговорил Пауревич. Он сидел, обхватив колени, и мелко дрожал. – Navje то!
– И что делать прикажешь с навжой твоей, пан костоправ? – Григорий поднял лучину повыше, чтобы было видно покойника. Под тем уже собралась лужа мути.
Пауревич взлохматил рыжие волосы, крепко выругался и указал на бердыш.
Обезглавленное тело зарыли засветло. Голову поставили в ногах, по груди рассыпали зерна, принесенные Федором от отшельника. Поверх могильного холма навалили речных камней, подновили крест. Каждый прочитал, какую знал, молитву. Старое полотно, в которое зашили Тихона в прошлый раз, спалили на перекрестке между тропками к избе и реке.
Ночь провели в страхе, прислушиваясь к голосу леса, недовольному ворчанью ветра и шелесту мороси. Снег так и не собрался, и утро встретило мрачных, сонных стрельцов канонадой грома и ветвистой молнией.
Уснули где кто сидел.
Федору грезилась чернь, в которой он барахтался как лягушонок. Слабый, беззащитный. Проснулся с мыслью, что вот-вот напустит в штаны. Выскочив в сумерки, справил нужду прямо со ступенек, не решаясь идти к нужнику. Могилы темнели чуть в стороне, с виду целые, слегка заиндевевшие.
Чистые половицы в избе влажно поблескивали, пахло жженой травой и щелоком.
– Видал? – Григорий мрачно кивнул на лохань, в которой лежали добытые вчера глухари. Почерневшее мясо сочилось желтой пеной. – Пауревич заприметил, когда проснулся.
– Сожгите, – рассеянно ответил Федор, взглядом ища кружку с водой или отваром. – Завтра еще набью.
Мишка, до этого сидевший на тюфяке в углу, вдруг вскочил. Лоб покрывала испарина, глаза блестели. Клоки, намотанные вокруг культи, покраснели и заскорузли.
– А вот три хрена тебе в бороду да четвертый по всей морде! – пискляво выкрикнул он. – С голоду опухну, своими руками пришибу, а не пущу!
– Тогда сразу вслед за Тихоном в яму полезай, дурень. – Федор оттолкнул его, ощутив, как промокла рубашка стрельца. – Мы без жратвы и неделю не протянем. Подводы обещали до первого снега прислать. А не даст дорога – так с заставы на Лозьве струг ертаульный придет, пока река льдом не схватилась! Чутка перетерпеть надо.
Он ковшом зачерпнул хвойного варева, отпил и тут же замарал едва оттертые от могильной земли и разводов грязи половицы. Вода на вкус была тухлой, горькой и едкой разом.
– Чуешь? – хмыкнул Мишка, прижав изувеченную руку к животу. – Все попортилось. Все!
Григорий оттянул его за рукав, толкнул на тюфяк и кликнул костоправа.
– Верно он молвит, старый. – Григорий облизнул пересохшие губы. – Все попортилось. Вода, похлебка, даже моченая кора зеленцой взялась. Мы с Павлушкой пошли к реке, зачерпнули, а там тоже тухляк. Насилу отплевались.
– Прокляли нас, – буркнул Павлушка. – Теперь точно пропадем.
Федор хотел настоять на своем, пойти на добычу утром, но ливень удержал. Хлестало так, что протекла крыша. Черные от сажи капли срывались с балок, кропя половицы, лавки и людей.
Воздух сделался липким, густым как овсяный кисель, с трудом лез в глотку. С каждым мгновением находиться в избе становилось все невыносимее.
Маявшийся от боли Мишка божился, что с той стороны стены его звала мать.
Пауревич, бледный как полотно, прошептал на ломаном русском, что утром из сеней увидал свою дочь: со свернутой шеей, длинной как у лебедушки, бродила у старого плетня. К сумеркам воротилась, но вместо рук у нее белели тонкие птичьи косточки. Девка силилась взлететь, да без толку. Потом забралась в одну из могил и захныкала, заохала.
К ночи Федор уже сам не мог понять, что стряслось. Мир словно наизнанку вывернули. Голод одолевал сильнее прежнего, колики в брюхе доводили до исступления. Сквозь оконце виделось ему, как вспыхивают и гаснут огни на небе, будто озаряя для кого-то путь во тьме. И страшно от них делалось. Так страшно, что живот крутило, хотелось бежать из избы прочь, крича и плача как ребенок…
Голод забирал остатки сил.
Пауревич додумался обвалять камешки в соли и давал, как жженку, сосать мучающимся людям. Федор решился откупорить бутыли перевара – по счастью, тот не попортился – и велел всем пить. Разбавить хлебное вино было нечем, даже дождевая вода на вкус отдавала червями.