Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гибели боялись они все, и каждый знал, что зеркала умирают. Пятнышко, второе, темная полоска – и дело пропало.
Все они при этом предчувствовали чужую кончину (и ревниво следили за приметами) – однако совершенно не верили в свою.
Поэтому они развеселились и дружно сказали то, что обычно говорят в ответ на такие заявления:
– Ты еще всех нас переживешь!
– Маленькое живучей большого, – вздохнуло Среднее зеркало, которое претендовало на первенство, потому что было без единого изъяна и считало, что рама еще не значит ничего.
– Да ну! Гений, не бойся, тебе сделают новую амальгаму! И вперед по кочкам! – сказало одно Среднее з. с пятнышком, которое верило в оживление с помощью операции.
Большое з. трагически молчало. У него имелась уже темная полоска. Но оно надеялось на свою прекрасную раму и на то, что мы достойны реставрации в первую очередь.
– Да нам всем тут без исключения должны сделать новую амальгаму! – сказало оно наконец. – И главное в чем! Не жалеть серебра.
– Да, и тогда нас наконец купят! – вырвалось у Среднего з. с пятнышком.
(Витрина подозревала, что никто и никогда не интересовался ценой на зеркала, потому что они все были старые. Старое никому не нужно! Сейчас мода на новое!)
– Да некоторым и новое покрытие не поможет, – проскрежетало одно кривоватое зеркало по прозвищу Дядя Свист.
Все довольно посмеялись, имея в виду самого Дядю Свиста, и замолчали, отражая мокрую ночную мостовую, сверкающие лужи, мелкие снежинки и темные дома.
Зеркала, разумеется, чувствовали, что, если бы не хозяин, никто бы и не поглядел в их сторону. Это только он обожал старые вещи, свою коллекцию древностей. И он ценил именно знаки времени, муть, пятна, царапины.
Еще бы, это ведь были следы жизни его предков-королей!
Но он один был таковский, подслеповатый чудак.
И у него не было денег на реставрацию. Видимо, поэтому он не раз говорил, что в старой вещи все должно быть подлинно.
Поскольку некоторые покупатели отдавали вещи в реставрацию – купленные темные картины, фарфоровых кукол с сомнительно поцарапанным цветом лица и со слегка побитыми носами, потертую мебель.
Такая была мода, улучшать. Чтобы было старое, но новое. А хозяева города вообще не церемонились с древними домами и сносили всё подряд.
Все выходило из рук ремонтников в возмутительно новеньком виде, якобы старые здания с пластиковыми скульптурами, блестящие, как облитые клеем, картины, куклы с абсолютно розовыми лицами в цветущем состоянии, чисто как витринные манекены.
Это была трагедия, которую могло исправить только время в виде трехсот последующих лет. Или немедленное землетрясение (или приезд на дачу на летние каникулы пятерых внуков с их малолетними друзьями).
* * *
Но мы еще не сказали о главной любви зеркал.
Рыжая Крошка была внучкой хозяина. Ее еще звали Маленькая Принцесса. Родители ее, врачи, трудились в дебрях Африки, а девочка жила с дедом. Она бегала в школу, трудолюбиво ходила в музыкалку со скрипочкой и огромной папкой – и каждый раз мимо витрины. Зеркала любовно повторяли золотой шлем ее волос, машущие веера розовых пальчиков, блеск синих глаз.
– У нас, когда я жил у старых хозяев, у королей, был огромный сад, – говаривал Дядя Свист, любовно провожая всей своей поверхностью вихрь по имени Рыжая Крошка, – и этот сад было видно в окно. Там зрела малина.
– Ну и что ты этим хочешь сказать? Где логика? – вопрошало придирчивое Кривоватое зеркало.
– У нее рот как ягода, вы обратили внимание? Как три ягоды малины.
– Ну ты поэт, Свист! – хихикало Кривоватое з. – Влюбился?
– У меня нет души, – серьезно отвечал Дядя Свист. – А то бы да.
Вообще зеркала все любили Рыжую Крошку, но страсти достигли накала в особенности в тот момент, когда она выпросила у деда одно старое венецианское зеркало, и его долго снимали с крюка, переполошили всю витрину, и старенькое зеркало заплакало от счастья, запотело. Его провожали общими криками зависти, которые звучали как «Ну, старик, поздравляю!» и «Нет слов», и даже зловещее напоминание в виде шелеста вслед: «Мы тебя ждем всегда, имей в виду!» Последнее напутствие было такое: «Когда разобьешься, все равно возвращайся, склеим!»
Венецианца унесли наверх, в прекрасную домашнюю жизнь, отражать принцессу, Рыжую Крошку, все закаты и рассветы ее шестнадцати лет.
А у зеркал появилась робкая мечта когда-нибудь тоже пригодиться девочке. Они иногда видели сны о втором этаже, о маленькой спальне с фортепьяно.
– Ну и вот, и снится мне второй этаж, – как обычно, начинал Дядя Свист, а его перебивали:
– Где его там повесили, ты не рассмотрел?
Они спрашивали его якобы заботливо, а на самом деле завистливо:
– Наверное, в прихожей? Там же темно!
Рыжая Крошка была всю свою жизнь (начиная от колясочного периода, когда они видели разве что ее крутой лобик и золотую кудрявую макушку, и то эту честь имели только маленькие зеркала понизу) – итак, она была любимейшим объектом изображения тридцати стеклянных живописцев и их общим сокровищем, даже тогда, когда она начала взрослеть и предпочла им всем мутноватого венецианского аристократа.
* * *
Стало быть, однажды вечером толпа зеркал молчала, провожая позднее такси.
Шестьдесят стоп-сигналов было трудолюбиво отражено и исчезло.
Вдруг витрина вздрогнула.
Ничего не отразилось в ней, только какой-то сгусток непрозрачной тьмы смазал сверкающие поверхности, убрал в этом месте ночной блеск, мокрую мостовую, свет фонарей…
Одно мгновение – и все вернулось.
Что это было?
Большое зеркало по прозвищу Псише, ощущая боль в старом затемнении и зуд на том месте, где возникало еще одно, новое, сказало:
– Никто ничего не заметил.
– Я, – ответил из угла Гений, хотя его никто не спрашивал.
– Ему видно все, – откликнулся Дядя Свист. – Но частями.
– Ты тоже ничего не видел, – повторило Псише. – Понятно?
Все помолчали.
– А что, что-то произошло? Случилось? – вмешалось Кривоватое з.
Средние заверили, что ничего. Гений сказал:
– Это прошло Одиночество. Я его знаю триста лет.
– Да, – поддакнул Дядя Свист. – Прошла гибель.
Гений тихо продолжал:
– Оно вышло на охоту.
– Я боюсь, – сказало Среднее з. с пятнышком.
– Оно охотится за живым существом, не бойся, – отметил Дядя Свист. – Мы неживые.
– Мы не мертвые, – откликнулось Псише, – но нас это не касается никак. Мы ничего не принимаем во внимание.