Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дибич стал генерал-фельдмаршалом и полным георгиевским кавалером.
А Николай… позволил себе заболеть. Лёгкие недуги император переносил на ногах, но тут, видимо, ослабел настолько, что, выйдя ночью на шум внезапно упавшей вазы, поскользнулся на паркете и упал, ударившись головой о шкаф. Долгое время он пролежал на холодном полу (дело было в конце октября), никем не замеченный[232]. Простуда вылилась в «лихорадку с жаром и воспалительными процессами», да такую, что врачи переполошились. К Николаю не пускали никого, кроме императрицы. Она, с заплаканными глазами, выходила к придворным сообщать новости о ходе болезни и спрашивала, «нет ли чего пересказать для развлечения». Царь страшно исхудал, «во всех чертах его отражались страдание и слабость». Только 18 ноября к нему начали пускать самых приближённых, но и тогда им было велено «всемерно стараться не проронить ни единого слова, которое дало бы работать его голове». 8 декабря Николай, ещё худой и бледный, впервые появился в театре, а 10-го сам писал Дибичу: «Милосердие Божье на этот раз сохранило меня жене и детям; чувствую только слабость в ногах, однако я могу сесть верхом и, следовательно, готов на службу»[233].
К тому времени особый секретный комитет пришёл к мнению, выраженному министром Нессельроде так: «Сохранение Турции более выгодно, чем вредно действительным интересам России… никакой другой порядок вещей, который займёт её место, не возместит все выгоды иметь своим соседом государство слабое, постоянно угрожаемое революционными стремлениями своих вассалов и вынужденное успешною войной подчиниться воле победителя»[234].
В 1833 году именно в силу «революционных стремлений вассалов» Николай пришёл на помощь султану, когда египетский паша поднял против него восстание. Продвижение египетских войск к Стамбулу создало угрозу османской династии и вообще существованию империи. Ситуацию спасли русский флот, вошедший в Босфор, и русский экспедиционный корпус, буквально загородивший египтянам дорогу на Стамбул. В благодарность султан заключил с Россией Ункяр-Искелесийский договор 1833 года, считающийся наивысшим достижением русской дипломатии в «Восточном вопросе». Фактически Россия и Турция заключили оборонительный союз на восемь лет: Россия обязывалась в случае необходимости прийти на помощь Турции «сухим и морским путем», а Турция должна была по требованию России закрывать проход в Чёрное море иностранным военным кораблям. Николай Павлович писал Николаю Назарьевичу Муравьёву: «Странно, что общее мнение приписывает мне желание овладеть Константинополем и Турецкой империей; я уже два раза мог бы сделать это, если б хотел… Мне выгодно держать Турцию в том слабом состоянии, в котором она ныне находится. Это и надобно поддерживать, и вот настоящие сношения, в коих я должен оставаться с султаном».
Впрочем, решённые вопросы автоматически порождали вереницу вопросов нерешённых. Одно только овладение территориями Северо-Восточного Кавказа создавало проблемы борьбы с работорговлей и набегами горцев, контроля над феодальными и племенными правителями множества народностей, известных в России под общим именем «черкесы». Кроме того, независимость Греции, переход под российское подданство части Грузии и части Армении усиливали надежды остававшихся под властью турецкого султана православных народов (например, Болгарии и Сербии) на покровительство и заступничество русского царя, а это создавало чреватую конфликтами иллюзию «двойного подданства».
«Мороз и солнце — день чудесный!» 1830 год начинался знаменитым стихотворением Пушкина, просиявшим со страниц литературного альманаха «Царское Село». 1 января в Зимнем дворце был устроен особый «бал с мужиками» — тысячи петербургских жителей заполнили царскую резиденцию. Давка была страшная, полиция следила, чтобы во дворце находилось не более четырёх тысяч человек одновременно, а в залах лакеи, разливающие чай, сами размешивали сахар ложечками — чтобы никто не позарился на «сувенир»![235]
Возвышенная картина единения с народом: императрица и фрейлины — в сарафанах, мужчины — в полной военной форме. Толпы расступаются перед Николаем и тут же смыкаются за ним. Повсюду гремит музыка, в дворцовой церкви служат молебны. На праздник сходятся до тридцати двух тысяч человек. Во дворце можно оставаться до полуночи, но намного раньше императорская чета удаляется в Эрмитаж, на ужин в окружении куда более скромной компании из пятисот персон…
Через три дня в Зимнем — костюмированный бал: его участники представляют богов и богинь Олимпа, причём богинь изображают мужчины, а богов — женщины. «Старый, исключительно уродливый и подслеповатый» граф Лаваль — в числе трёх граций, толстяк Станислав Потоцкий — «богиня Диана»… Ещё через несколько дней — бал у Нессельроде. Император, по замечанию современников, «великолепен», императрица и великая княгиня «выглядят дивно»: «молодые, красивые, весёлые, смеющиеся»[236].
«Я не припомню зимы в Петербурге, которая была бы более наполнена балами, празднествами и удовольствиями, — писал Бенкендорф генерал-фельдмаршалу Дибичу. — Мы наслаждаемся здесь истинною радостью, в целой Европе — внушительным положением, а внутри — спокойствием и доверием к правительству… Теперь мы свободны от каких-либо помех, сильнее более чем когда бы то ни было в мнении всех народов; ничто не мешает отдаться с последовательностью улучшениям, новым реформам, в которых нуждается Россия. Это будет прекрасным плодом четырёх лет войны и напряжения, которыми началось царствование нашего повелителя»[237].
Бенкендорфу вторит в своём дневнике супруга австрийского посланника (и внучка М.И. Кутузова) 25-летняя светская львица Долли Фикельмон: «В прежнее царствование нравы были строже, удовольствия, особенно в последние годы, были так редки, что на всей общественной жизни лежал оттенок большей серьёзности, большей степенности. Сейчас всё постепенно становится более розовым, более радостным. Императрица — само счастье, веселье, призыв к всеобщему развлеченью. Император, молодой, красивый, окружён дамами, которые ловят его взгляды, жаждут их. Восхищение, галантность, смех и танцы ныне стали девизом». Впрочем, следом благоразумная Долли записывает и предостережение: «Это только начало, посмотрим через два года, чем сие обернётся для общества»[238].