Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был капризен, тщеславен, жаден, я был пустозвон, лицемер, зложелатель и трус,
И волк, и свинья, и змея — от них во мне было многое.
Или («Song of Myself», 33):
Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.
Гордое спокойствие мучеников,
Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит на сухом костре, а дети ее стоят и глядят на нее.
Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень отдышаться.
Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь и ружейные пули.
Этот человек — я, и его чувства — мои.
Все это Уитмен перечувствовал и всем этим перебывал, но, по сути, — не в повседневной истории, а в мифе — он был таким, как в двух следующих строках («Song of Myself», 24):
Уолт Уитмен, космос, сын Манхэттена,
Буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рождающий.
А еще был тем, каким ему предстояло стать в будущем, увиденном с той нашей грядущей ностальгией, которая сама вызвана к жизни этими предвосхищающими ее пророчествами («Full of Life, Now»[110]):
Сейчас, полный жизни, ощутимый и видимый, Я, сорокалетний, на восемьдесят третьем году этих
Штатов, Человеку через столетие — через любое число столетий от нашего времени, —
Тебе, еще не рожденному, шлю эти строки, они ищут тебя.
Когда ты прочитаешь их, я — раньше видимый — буду невидим,
Теперь это ты — ощутимый, видимый, понимающий мои стихи — ищешь меня,
Ты мечтаешь, как радостно было бы, если бы я мог быть с тобой, стать твоим товарищем,
Пусть будет так, как если бы я был с тобой. (И не будь слишком уверен, что меня с тобой нет.)
Или («Songs of Parting»[111], 4, 5):
Камерадо, это не книга.
Кто прикасается к ней, дотрагивается до человека
(Что сейчас — ночь? мы вместе и никого вокруг?),
Это — я, и ты держишь в объятиях меня, а я обнимаю тебя,
Я выпрыгиваю со страниц прямо в твои объятья — смерть призывает меня[112].
Человек по имени Уолт Уитмен был редактором «Brooklin Eagle»[113] и вычитал свои главные мысли у Эмерсона, Гегеля и Вольнея{195}; Уолт Уитмен как поэтический персонаж почерпнул их, соприкасаясь с Америкой, и обогатил воображаемыми приключениями в спальнях Нового Орлеана и на боевых полях Джорджии. Выдуманный факт может оказаться как раз самым точным. Поверье гласит, что английский король Генрих I после смерти сына ни разу не улыбнулся; пусть этот факт вымышлен, но он вполне может быть истинным как символ королевской скорби. В 1914 году распространился слух, будто немцы подвергли пыткам и искалечили бельгийских заложников; известие было, без сомнения, вымышлено, но достигло цели, вобрав в себя весь беспредельный и темный ужас перед вражеским вторжением. Еще простительней случаи, когда ту или иную доктрину возводят к жизненному опыту, а не к составу библиотеки или конспекту лекции. В 1874 году Ницше посмеялся над пифагорейским тезисом о цикличности истории{196} («Vom Nutzen und Nachteil der Historie»[114], 2); в 1881-м, на одной из тропинок в Сильвапланских лесах, он вдруг взял и сформулировал этот тезис («Esse Homo»[115], 9). Глупо на полицейский манер толковать о плагиате; Ницше, спроси мы его самого, ответил бы: важно, как идея преобразилась в нас, а не просто, что она пришла в голову[116]. Одно дело — отвлеченное предположение о божественном всеединстве; другое — вихрь, подхвативший арабских пастухов и перенесший их в гущу битвы, которая не имеет конца и простирается от Аквитании до Ганга. Задачей Уитмена было представить вживе образцового демократа, а вовсе не сформулировать теорию.
Со времен Горация{197}, в платоновском или пифагорейском духе предвосхитившего свое преображение на небесах, в литературу вошла классическая тема бессмертия поэта. Прибегают к ней чаще всего из чистого тщеславия («Not marble{198}, not the guilded monuments»[117]), если не ради подкупа или в жажде мести; Уитмен же на свой лад и безо всяких посредников соприкасается с каждым будущим читателем. Он как бы встает на его место и от его имени обращается к собеседнику, Уитмену («Salut au monde»[118], 3):
Что ты слышишь, Уолт Уитмен?
Тем самым он переживает себя в образе вечного Уитмена, образе друга, который был старым американским поэтом XIX века и вместе с тем — легендой о нем, и каждым из нас, и самим счастьем. Гигантской, почти нечеловеческой была взятая им на себя задача, но не меньшей оказалась и победа.
АВАТАРЫ ЧЕРЕПАХИ{199}
Существует понятие, искажающее и обесценивающее другие понятия. Речь идет не о Зле, чьи владения ограничены этикой; речь идет о бесконечности. Однажды я загорелся составлением истории ее жизни. Ее храм должна была удачно обезобразить многоголовая Гидра (омерзительное чудовище, прообраз или знак геометрических прогрессий); здание увенчали бы зловещие кошмары Кафки{200}, а в центральных колоннах узнавалась бы гипотеза того далекого немецкого кардинала — Николая Кребса, Николая Кузанского{201}, — считавшего окружность многоугольником с бесконечным числом сторон и записавшего, что бесконечная линия может быть прямой, треугольником, кругом и сферой («De docta ignorantia», 1, 13). Быть может, лет пять-семь метафизических, богословских и математических штудий и способствовали бы подготовке солидного труда. Нужно ли напоминать, что жизнь не оставляет мне ни такой надежды, ни даже такого прилагательного.
Моя заметка в каком-то смысле принадлежит воображаемой «Биографии бесконечного». Ее цель — обозначить некоторые аватары второго парадокса Зенона.
А теперь обратимся к парадоксу.
Ахиллес бегает в десять раз быстрее черепахи; он дает ей фору в десять метров. Ахиллес пробегает эти десять метров, черепаха — один метр; Ахиллес пробегает этот метр, черепаха — дециметр; Ахиллес пробегает дециметр, черепаха — сантиметр; Ахиллес пробегает сантиметр, черепаха — миллиметр;