Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Национальные интересы России, ее будущие судьбы и возможность мирного существования, понесенные ею великие жертвы, чудовищное расстройство народного хозяйства обеспечивались в этом акте только следующими положениями: «непременным условием мира является вывод немецких войск (а австрийских, и турецких?) из занятых областей России. Россия предоставляет полное самоопределение Польше, Литве и Латвии». И дальше — общее требование: «все воюющие отказываются от требования возмещения всяких издержек в прямом и скрытом виде». Нигде более в наказе имя России не упоминалось.
Забота об интересах союзников ограничивалась восстановлением Бельгии, Сербии,[91] Черногории и Румынии в прежних границах, возмещением убытков Бельгии и материальной помощью Сербии и Черногории из… интернационального фонда, т. е. и за счет союзных и нейтральных держав.
Идея самоопределения вылилась по существу в отторжении от России — Литвы и Латвии, от Румынии — Добруджи и от Турции — Армении; в сохранении за Германией ее колоний, Познани и польской Силезии (в Эльзасе и Лотарингии допущен был плебисцит); за Австрией — румынской Трансильвании и всех славянских земель; только в итальянских областях ее допускался плебисцит. Зарубежные поляки, чехо-словаки, южные славяне, румыны по-видимому не заслуживали самоопределения… Массарик, с большой горечью напоминая о забытых, указывал Совету, что такое одностороннее толкование им идеи самоопределения народов, сближает его совершенно со взглядами немецкого империализма.
Неудивительно, что это выступление русской демократии произвело в центральных странах весьма благоприятное впечатление: австро-германская печать отозвалась сдержанным одобрением «перемене курса русской политики», а канцлерский официоз Norddeutsche Allgemeine Zeitung обмолвился даже такой знаменательной фразой: «этот дух программы русской демократии по-видимому восприял нечто от того примирительного духа, которым проникнуты речи, произнесенные в германском рейхстаге по поводу ноты папы, а также заявление графа Чернина в Будапеште». Восприял несомненно — через благодать Стокгольмского банка, Циммервальд, руссоненавистничество и духовное затмение.
Наконец, для осуществления скорого мира наказ требовал заключения его «через уполномоченных, выбранных органами народного представительства» — для чего нужно было изменение конституций всех воюющих стран — и не иначе, как «на всемирном конгрессе».
Все эти «парадоксы» официального политического курса и откровения неофициального были бы однако лишь пустым словопрением, без всякого реального значения, если бы они не давали почвы и оправдания тем сумбурным настроениям, которые царили в армии — армии, не желавшей знать никаких «целей войны», а жаждавшей немедленного мира во что бы то ни стало. Так смотрели на нашу дипломатию и союзники. С развалом армии она теряла всякий авторитет и влияние на союзническую политику. В союзных правительствах, парламентах, в печати, не исключая части социалистической, за редкими исключениями отзывались на откровения русской революционной демократии поучающе снисходительно, с иронией или с осуждением, но не придавали им слишком серьезного значения. Крупная английская печать находила, что идеи джентльменов из Совета представляются весьма интересными и будут иметь вероятно большое значение… после окончания войны и заключения мира. Клемансо резко высказывал удивление, что советы, имеющие в своем активе только поражения, «навязывают французам с их длительными блестящими успехами условия мира, внушенные их мечтаниями».
Что касается социал-демократии союзных стран, то хотя в недрах ее происходил процесс расслоения, и меньшинство все более принимало облик русского большевизма, значительное большинство оставалось верным принятым с начала войны идеям национальной обороны. Почти в то же время, когда составлялся скобелевский наказ, французская социалистическая конференция в Бордо выносила резолюцию, которая, наряду с проповедью общепацифистских идей, высказывалась за поддержку буржуазного правительства и за решительное продолжение войны до победы.
Союзников глубоко интересовал и тревожил один главный вопрос — о русском фронте.
26 сентября к министру-председателю явились посланники Англии, Франции и Италии и обратились к нему с коллективным заявлением от имени своих держав, — что «общественное мнение их стран требует отчета у правительств по поводу материальной помощи, оказанной России; что русское правительство должно доказать свое стремление использовать все средства, чтобы восстановить дисциплину и истинный воинский дух в армии»[92]
Камбон объяснял этот шаг создавшимся в парижских кругах убеждением, что «Временное правительство может, опираясь на верные войска, восстановить боеспособность армии и раздавить большевиков». А Сонино в беседе с нашим послом сообщил, что «коллективное выступление имело именно целью дать поддержку Временному правительству»…
Как бы то ни было, такое выступление являлось тревожным фактом в особенности в связи с упорными слухами о возможности заключения союзниками сепаратного мира.
Позднее, в начале октября, слухи о сепаратном мире получили уже реальное обоснование: после неудачного выступления папы, немецкое правительство в лице министра иностр. дел Кюльмана сделало неофициальное заявление Франции через Бриана, что оно готово обсуждать вопрос об Эльзасе и Лотарингии, о Триесте и восстановлении независимости Бельгии на условиях компенсаций на Востоке… Рибо во французском парламенте, Лорд Сесиль в английском, подтверждая верность союзу, ответили решительным отказом; их заявление успокоило правительство и русскую общественность, вызвав в России смешанное чувство досады за себя и умиления по адресу союзников. Министр Прокопович на кооперативном съезде в Москве заявил о нашем отчаянном международном положении: «Мир приближается к нам. Но мир неслыханно позорный для России, мир исключительно за наш счет. Нас спасает пока только благородство союзников, отвергающих делаемые Германией, выгодные для них, но гибельные для нас мирные предложения». Но «быть может чаша терпения их скоро переполнится».
Трудно теперь, после четырехлетнего опыта подходить к мотивам, двигавшим действиями международной дипломатии с точки зрения чистого альтруизма. Его конечно не было. Был холодный, ясный расчет. Не даром Рибо называл предложение Кюльмана «ловушкой». Самый факт открытия сепаратных переговоров произвел бы в России глубочайший переворот не только в политических взаимоотношениях, но и в психологии русского народа, бросив его в объятия Германии и тем смешав все карты новой игры. Наконец, даже «удачный» исход переговоров, приведя к чрезмерному усилению Германии, нисколько не менял бы того напряженного состояния, которое царило в Европе до войны, не уничтожал, а наоборот увеличивал опасность германского