Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она откинулась на спинку стула, потянулась к бутылке с водой, сделала глоток. За моей спиной в теплицу влетели две птицы, хлопая крыльями над столом с графиками, рисунками, картами. И улетели.
— Все остальное — я имею в виду слова любви, объяснения, распоряжения, указания, что нужно делать в случае моей смерти, — все это я написала. Два длинных письма каждому из них, и оба разорвала, выйдя из клиники после операции. У меня ничего не нашли. Никаких метастазов. Я отказывалась верить в это до вторника, до результатов исследования кисты, которую они разрезали на кружочки, чтобы изучить каждый квадратный миллиметр. И вот результаты у меня. Фиброаденома. Доброкачественная. Они даже не удивлялись, не говорили о чуде. Не предлагали сделать повторный анализ. Просто с полным спокойствием, без всякого смущения сказали мне: «Знаете, никогда нельзя быть абсолютно уверенным, пока не вскроешь. Что ж, мадам, вы свободны. Всего наилучшего и хорошего отпуска».
Она поднимается, высвобождает ласточку, запутавшуюся в чем-то вроде рыболовной сети, усыпанной разноцветными шарами. Я решаюсь спросить:
— А если это все-таки был рак... Если вы сами победили его?
— Я спрашивала у врачей. Они сказали, что это невозможно.
— Тем хуже для них.
Она поворачивается ко мне, смотрит с искренней улыбкой, словно мы вместе прошли это испытание. Сжимает мне руку, и лицо ее снова искажается.
— «А после вторника?» — спросите вы меня. Рассказала, склеила то, что разбилось, порадовала Николя, одним махом признавшись во всем, что от него скрывала? Нет. Не рассказала — не смогла. Не знаю, что произошло, пока меня не было, но... это чудо — видеть их снова счастливыми, они все время — как заговорщики, улыбаются непонятно чему, стоит мне отвернуться... Чудо, что жизнь продолжается, что я здесь, что пережила свой прощальный подарок, что они оказались готовы принять меня, простить... А я — ничтожество, молчу, улыбаюсь, плачу, притворяюсь... Мне больше нечего скрывать, но это сильнее меня: не могу сказать ни слова.
Я поднимаюсь. И говорю, что ее муж понял смысл подарка. Надо только объяснить ему, почему этот подарок не стал прощальным.
— Думаете, это так просто?
— Откровенно говоря, мадам, чем вы рискуете?
Она берет меня за руки, забавно покачивает их справа налево.
— Знаю, но... Главное — с чего начать. А дальше все пойдет само собой...
— А вы начните издалека. Скажите: «Дорогой, я хотела бы, чтобы мне набили морду в Париже». Дальше все получится само собой.
И я улыбаюсь. Не стандартной улыбкой кассирши из гипермаркета; улыбкой, которую вернул мне ее сын, улыбкой из ванны под бомбежками, когда во время сигналов воздушной тревоги я подливала горячую воду, читая Жида, чтобы заклясть войну, улыбкой, изгоняющей страхи, угрызения совести и переживания, улыбкой, очаровывающей мир и обращающей все зло против злодеев и нытиков. Улыбкой феи.
Она мрачнеет, опустив глаза.
— Вы не понимаете, мадемуазель. Теперь уже ничего не вернуть...
Тогда во мне снова просыпается гнев — в ответ на ее упрямство, неблагодарность, нежелание быть счастливой. С тех пор, как Рауль перезарядил, воспитал, учил меня, я не терплю, когда мне перечат, отказывают, не верят в мое существование; я никогда больше не потеряю память, не позволю, чтобы моя сила исчезла, чтобы меня поглотило отчаяние, не потеряю веру в себя.
— Но что изменилось? Что вам мешает, что смущает? Шрам? Посмотрите на мои щеки! Вы так мало доверяете ему? По-вашему, он обращает на это внимание? Или вы предпочитаете покинуть его одетой, ничего не объяснив, чтобы не очернить свой образ? Вы боитесь его реакции? Или это самовлюбленность? Стыдливость или эгоизм?
— Ни то, ни другое.
— Думаете, вы вправе потерять его после того, как сделали все, чтобы он снова пришел в себя?
— Именно! Я не хочу, чтобы он становился прежним. Не хочу дать одно объяснение взамен всех остальных, объяснение, которое ответит на все те вопросы, что он себе задавал, сотрет все лица, которые он принимал для меня, перекроет все пути, которые он выбрал, чтобы попытаться меня понять. Не хочу быть выздоровевшей в его глазах! Быть чудом исцеленной, наслаждающейся жизнью и говорящей «спасибо» с закрытыми глазами. Не хочу быть уцелевшей, вернувшейся издалека, чтобы идти в никуда. Не хочу вновь идти прежней дорогой, которая приведет нас к тем же самым проблемам: стареющее тело, желание быть одной, отказ от комфорта... снова стану жить, как во сне, верну ему свободу... Я без памяти влюблена в того, кем он стал, с тех пор, как я заставляю его страдать. Я хотела бы сохранить именно его. Даже если мы снова будем счастливы вместе. Вам смешно?
— Не знаю. Я не знаю, каким он был раньше.
Она смотрит на меня снизу вверх, грызя ноготь; непокорная прядь волос свешивается ей на нос, — смотрит с той упрямой доброжелательностью, которая так трогает меня в Рауле.
— Я не хочу «пользоваться» им, мадемуазель. Не хочу, чтобы он пожертвовал вами, оставшись со мной, потому что я была больна, а теперь исцелилась. Все ведь может измениться...
— Не беспокойтесь. Мы встретились в самый тяжелый момент для нас обоих, остановились, поняли друг друга, помогли; теперь каждый пойдет своей дорогой.
— Вы уверены?
Я киваю. Сегодня вечером или завтра он покажет ей билет до Шри-Ланки, который купил себе, чтобы последовать за ней. Но я не хочу портить сюрприз. И тогда я рассказываю ей о Сорбонне, о моей стипендии, о том, что на следующей неделе переезжаю в готическую комнату с синими и красными витражами в студенческом городке, что в окна там видны деревья парка Монсури — это Париж моих снов, который наконец-то стал явью.
— Могу я задать вам один вопрос?
— Конечно, Ингрид.
— Если он когда-нибудь постучится к вам в дверь... Вы откроете?
— Это вопрос или желание?
— Желание.
— Тогда — да.
Она отругала птицу, примостившуюся на балку прямо над моей головой, и отвела меня в дом, чтобы почистить куртку. Пока куртка сохла, она достала из холодильника бутылку шампанского. Я узнала ее по штрих-коду. Ну конечно, я сама пробивала эту бутылку на кассе в один из наших горьких дней под взглядом Николя. Такую же он откупорил тогда, в хижине. И мне вдруг стало грустно. Я снова одинока. Не стоило так привязываться.
— За жизнь!
Я вздрогнула. Она протянула мне свой бокал, чтобы чокнуться. Я ответила:
— Простите, за жизнь!
В итоге стоматолог не сделал ему больно. Он сияет, его волосы растрепал ветер, он забывает закрыть рот и кашляет, выплевывая мошку, а потом смотрит на меня. Первый раз Ингрид разрешила ему ехать в «Триумфе», в котором нет ремней безопасности и задних сидений. Мы не возвращаемся обратно, как воры; мы несемся во всю прыть. После своего возращения из Парижа она стала другая, избавилась от обычных маленьких страхов, превращавших ее порой в нормальную женщину.