Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бегая с Екатериной Васильевной по магазинам, чтобы одеть и обуть ораву московских родственников, и чувствуя глухое, но растущее раздражение матери, Тата уже на второй месяц выбилась из сил и слегла с нервным истощением, что вызвало у Екатерины Васильевны с ее комсомольской закалкой тридцатых годов разве что любопытство вперемежку с презрением, а не исключено, что и злорадство. Дело в том, что ко мне Екатерине Васильевне было не подступиться, и она вымещала свою злобу на дочери. Мне нечего добавить к тому, что сказал о моей теще поэт, имея в виду все ее закаленное, как сталь, поколение: «Гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей».
Чуть ли не каждый день у них с Татой возникали ссоры, в одну из которых я имел неосторожность вмешаться, и еще немного – взял бы грех на душу: Тата буквально оттащила меня от Екатерины Васильевны, когда я пытался ее задушить. Мне невыносимо было смотреть, как мать измывается над дочерью, но измученная Тата уже мало что соображала и накопившееся раздражение обрушила на меня, решив со мной развестись и уйти в монастырь, чтобы вообще больше не видеть человеческие лица. Из рабы любви она превратилась в рабу нелюбви и, осознав это, пришла в отчаяние.
В таких абсолютно тупиковых ситуациях я прибегаю обычно к испытанному средству, и весь последний месяц жизни у нас Екатерины Васильевны пробыл в отключке, надеясь, что мое непотребство ускорит отъезд тещи. Не тут-то было – от звонка до звонка. Мы с Татой были на пределе и разрыдались, не веря собственному счастью, когда самолет «Аэрофлота» с Екатериной Васильевной на борту взмыл наконец в наше нью-йоркское небо. По-настоящему же очнулись только в лесной адирондакской глуши – побаловали себя заслуженным отдыхом, но приближается новое испытание – приезд Татиной сестры, который мы из последних сил оттягиваем. Какое все-таки счастье, что хоть моя сестра умерла в детстве от скарлатины. Двух сестер нам ну никак не выдержать!
Судя по законченности обоих эпизодов – с Сусанночкой и тещей, – которые требовали минимальной авторской редактуры (ее направление было обозначено заметкой на полях о необходимости разбить «прустовскую» фразу по крайней мере на три), Саша писал повесть, а не просто вел дневник. Да и не из тех он был людей, чтобы вести дневник для самого себя: он был профессиональный литератор и к написанному относился меркантильно. Как и к окрестной реальности, которую норовил всю перенести на бумагу, пусть даже под прозрачными псевдонимами и с едва заметными смещениями. Я бы назвал его остроумную, изящную и облегченную прозу стилизованным натурализмом, а помещенный в самый ее центр портрет рассказчика – стилизованным автопортретом. До сих пор он верховодил над действительностью, и вдруг она стала ускользать от него, выходить из-под его контроля, доминировать над ним. Он хотел написать веселую, с элементами пасквиля и зубоскальства повесть о советских визитерах и успел даже придумать ей остроумное название: «Гость пошел косяком», которое я бы у него позаимствовал, не подвернись более удачное, но реальность превзошла все его ожидания, давила на него, и изначальный замысел стал коренным образом меняться.
У меня есть основания полагать, что роковое это изменение застало Сашу врасплох – в его планы никак не входило отдать Богу душу в ходе сюжета, который он взял за основу своей плутовской повести, а ей суждено было стать последней и трагической. Повелитель слова, властелин реальности, он растерялся, когда скорее почувствовал, чем понял, что повесть, которую задумал и начал сочинять, вырвалась из-под его контроля и сама стала им управлять, ведя автобиографического героя к неизбежному концу. Саша попытался было сопротивляться и, пользуясь творческой инерцией, продолжал заносить в тетрадку свои наблюдения над советскими гостями, но, помимо его воли, в комические записки закладывалась тревога, и чем дальше, тем сильнее сквозили в них растерянность и тоска обреченного человека. Записи становились короче и бесцельнее, за ироническим покровом все чаще сквозило отчаяние.
Стремясь если не нейтрализовать, то хотя бы амортизировать обрушившиеся на него удары судьбы, Саша использовал автоответчик с единственной целью отбора нужных и отсева ненужных звонков. Однако любопытство возобладало над осторожностью, и понять его можно – рассказы Саши стали печататься у него на родине, и каждый советский гость был потенциальным благовестником, хотя любая благая весть сопровождалась обычно просьбой, а чаще всего несколькими. За советскую публикацию и даже за весть о ней Саше приходилось дорого платить. Слава о его авторском честолюбии широко распространилась в Советском Союзе, и гости оттуда всегда могли рассчитывать на постой в его тесной квартирке в Вашингтон-Хайтс, прихватив с собой в качестве презента его публикацию либо даже только информацию о ней. Его автоответчик гудит советскими голосами – большинство звонящих сначала представляются, так как лично незнакомы с Сашей, а потом сообщают, что у них для него хорошая новость: сообщение из журнала, письмо из издательства, гранки рассказа, верстка книжки, свежий оттиск еженедельника с его сочинением либо критическая статья о нем.
Слово Саше.
Ловлю себя на противоречии, которое по сути есть лабиринт, а из него уже не вижу никакого выхода. Неужели мне суждено погибнуть в лабиринте, архитектором которого я сам и являюсь? С одной стороны, я хочу казаться моим бывшим соотечественникам удачливым и богатым, а с другой – у меня нет ни сил, ни денег, ни времени, ни желания тратиться на этих бесстыжих попрошаек и хапуг. Они никак не могут понять, что за наш здешний высокий уровень жизни заплачено тяжким трудом, и, чтобы его поддерживать, приходится работать в поте лица своего. И не затем я вкалываю, чтобы водить их по ресторанам, возить на такси и покупать подарок за подарком. Кто они мне? Я вижу эту женщину впервые, но знакомство встало мне в добрую сотню – не слишком ли дорогая цена за привезенный журнал с моим рассказом? Не слишком ли дорого мне обходятся советские публикации? – у меня там скапливаются уцененные, макулатурные деревянные рубли, а я пока что трачу самую что ни на есть твердую валюту. Мое хвастовство стимулирует их аппетит и подстегивает эгалитарное сознание – почему бы мне в самом деле не поделиться с ними по-людски, по-товарищески, по-христиански?
Тата ругает меня, что я говорю им о нашей даче в Адирондаке, а они по даче судят о моем благосостоянии и статусе. Видели бы они этот кусок деревянного дерьма – с фанерными декоративными перегородками, протекающей крышей, испорченным водопроводом, без фундамента, я уж не говорю, что у черта на рогах. Надо быть идиотом, чтобы его купить, и этот идиот – я. Купить дом, чтобы мечтать его продать – только кому он нужен? Но откуда, скажите, взять деньги на настоящий дом?
Мать говорит про меня, что в большом теле мелкий дух, – какой есть, будто я выбирал, чем заселить мое и в самом деле крупногабаритное тело. Я люблю бижутерию, мелких животных, миниатюрных женщин; не стал бы писателем – пошел бы в часовщики либо ювелиры, разводил бы канареек на досуге. Моя любимая поговорка наполовину ювелирная: «У кого суп жидкий, а у кого жемчуг мелкий». Так вот, у меня жемчуг мелкий, а потому я не в состоянии помочь людям с жидким супом. Как и они мне с моим мелким жемчугом. Он же бисер, который я мечу перед свиньями.