Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, заступаться и помогать — это одно и то же?
— Умница, — мрачно сказал Борис, сплевывая красной слюной.
— Все равно не понимаю, — настаивал Феликс. — Заступаться и помогать — хорошо. Бить — плохо. Почему нужно делать плохо, чтобы сделать хорошо?
— Ты можешь помолчать хоть полчаса? — спросил Борис.
— Могу, — согласился Феликс. — Но я буду думать.
После перерыва Феликс занимался уже не так усердно. Он поглядывал то на Бориса, то на Дегтярева; в голове его шла мыслительная работа. Когда занятия кончились и тренеры ушли, Феликс подошел к Борису.
— Теперь я понимаю, — сказал он. — Сенька совсем не зараза. Он плохой. Он еще хуже той девочки. Он хотел бить меня по лицу. А ты не хотел, чтобы меня били по лицу. Тогда он стал бить тебя.
— Все правильно, — ответил Борис. — Сегодня я за тебя заступился, завтра — ты за меня.
— Почему завтра? — спросил Феликс. — Я могу сегодня.
Феликс подошел к Дегтяреву и, ни слова не говоря, врезал ему кулаком в живот. В лицо он ударить не решился, помня давние наставления Бориса. Дегтяреву, не ожидавшему такого нахальства, ничего не оставалось, как опрокинуться в яму с песком.
— Сенька, я заступился за Борю, — пояснил Феликс. — Если ты его будешь бить, я еще заступлюсь.
На Дегтярева было неприятно смотреть. Он скривился от боли, но усмешка снова появилась на его лице. Не человек, а комок злости поднимался на ноги перед Феликсом. Это видели и ребята. Именно поэтому второй драки не получилось. На Дегтярева навалились кучей. Его не били, но кормили песком до тех пор, пока он не успокоился и не перестал кусаться. Затем его оставили в яме и пошли на обед. Дегтярев шел позади с камнем в руках. Не доходя столовой, он куда-то исчез и на обед не явился.
Пока Борис и Феликс обживались в спортивном лагере, в Кулеминске тоже происходили кое-какие события.
Алексей Палыч в этих событиях не участвовал; он даже не подозревал, что они совершаются. Он помаленьку принимал экзамены и в первый же свободный день собирался наведаться в лагерь. Алексей Палыч не знал, что вокруг него уже начала сплетаться невидимая сеть.
Сеть эту плел кулеминский парикмахер Август Янович.
Август Янович был человеком вовсе не злым. Наоборот, весь Кулеминск знал его как совершенно безобидного старика. Болтливость его никому не причиняла вреда, а осведомленность даже вошла в поговорку. «Этого и Яныч, наверное, не скажет», — говорили кулеминцы, рассуждая на тему: грибной будет год или нет?
Август Янович знал почти все, что происходит в Кулеминске. Это и понятно, если учесть, что других парикмахерских в Кулеминске не было. Рано или поздно — раз в месяц или раз в год — кривая жизни приводила каждого кулеминца в кресло Августа Яновича. При этом он с одинаковым успехом работал и в мужском и женском зале — тут все зависело от настроения. Если он с утра чувствовал себя бодро, то устраивался в женском зале; если болела поясница, то перебирался в мужской: там можно было работать молча.
В парикмахерской работали и другие мастера, но пожилые кулеминцы, словно по молчаливому сговору, причесывались, стриглись и брились только у Августа Яновича.
И вот этот вполне безобидный старик в один прекрасный день начал плести сеть, в которой скоро затрепещет, запутается Алексей Палыч.
Дело в том, что Август Янович имел вторую профессию. По совместительству он был сыщиком. Если точнее, то сыщиком-теоретиком или сыщиком-любителем, кому как больше нравится. Этому занятию он посвятил почти сорок лет. За эти годы он собрал множество книг о шпионах, о загадочных убийствах, о следователях и полицейских инспекторах.
Из книг следовал очень простой вывод: если начинать прямо с конца, то можно расследовать все что угодно. Новые книги Август Янович с некоторых пор до конца не дочитывал. Он останавливался перед последней главой, в которой все становится ясным, и начинал рисовать на бумаге кружочки и соединять их линиями. Чем больше линий сходилось к какому-нибудь кружочку, тем подозрительней становилось вписанное в него имя. Иногда таким способом удавалось угадать злодея, и Август Янович тихо радовался и засыпал в хорошем настроении.
В реальной жизни Август Янович тренировал свой ум на клиентах. Постепенно это вошло у него в привычку.
— Иван Иванович, вы были на той неделе в городе, — говорил он, намыливая клиенту лицо. — Не дергайтесь, будьте любезны… Раз я говорю, значит, так и есть.
— Был, — мычал сквозь пену Иван Иванович.
— Вот видите… Скажу больше: вы заходили к вашей дочери, а внучке вы принесли подарок. Скажу больше: вернулись электричкой… не задирайте подбородочек… электричкой двадцать три сорок. И еще больше скажу… Извините, мыло — не грязь, ничего вашим брюкам не сделается… скажу, что с зятем вы немного поцапались… Зять у вас ведь не сахар? Так я говорю?
— Так, — соглашался Иван Иванович. — Но в этот раз как будто…
— Не спорьте, — прерывал Август Янович. — Что было, то было. Между нами, конечно.
— Может, и было, — соглашался Иван Иванович, уже забывший, ругались они с мужем дочери в этот раз или нет. — Ну, ты, Яныч, даешь. Тебе бы в милиции работать.
Секрет такой проницательности Августа Яновича был не слишком сложен. Он заметил свежую стрижку Ивана Ивановича, но знал, что это не его стрижка. Значит, человек ездил в город. В город ему ездить было не к кому, кроме собственной дочери: театрами Иван Иванович не баловался. Из гостей кулеминцы обычно возвращались последней электричкой. К внучке, которую видишь раз в полгода, нормальный человек без подарка не поедет. А что зять был не сахар, об этом давно уже знал Август Янович со слов самого Ивана Ивановича. Не поругаться с таким зятем за целый вечер довольно трудно.
Итак, как будто все просто.
Для человека, знающего весь Кулеминск, возможно, и просто. Но при этом ум такого человека должен иметь определенное направление. У Августа Яновича такое направление было.
Но все началось даже не в парикмахерской. Все началось с разговора между Анной Максимовной и Ефросиньей Дмитриевной.
Ефросинья Дмитриевна работала на двух работах. Закончив убирать в школе, она направлялась в больницу, чтобы вечером, без помех, наводить чистоту в отделении неврозов.
«Нервных» она жалела. Иногда она даже приносила им домашние лепешки, считая, что казенная пища и здоровых может свести с могилу. «Нервные», растолстевшие от безделья, от передач из дому, объевшиеся апельсинами, которые родня приносила чуть ли не мешками, лепешки съедали только из вежливости. Но Ефросинью Дмитриевну они уважали, делали вид, что ходят по струнке, и это ей нравилось.