Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принстонцы принимают Принстон за данность и чураются всякой попытки его анализировать. Еще в 1899 году Джесс Линч Уильямс был предан анафеме за то, что заявил: принстонское вино дарует золотые минуты.[102] Если какому принстонцу приходила мысль объявить во всеуслышанье, что его альма-матер есть истинный цвет американской демократии, а также величайший и неподражаемый образец идеального поведения и успеха, он ехал для этого в Йель. Туда уже уехали его брат и многие его одноклассники. Он же из чувства протеста выбрал Принстон, потому что в семнадцать лет почувствовал, что фурии, подстегивающие американскую молодежь, что-то уж слишком распоясались. Его потянуло в место поспокойнее, поскромнее, попроще. Он чувствует, что уже вступил в надрывное соревнование, которое приведет его аж в сам Нью-Хейвен[103] и выбросит в расхристанном виде прямо в большой мир. Набор медалек, которыми награждают победителя каждого забега, конечно, греет душу, но наш герой взыскует благих пастбищ и той минуты, когда можно будет вдохнуть поглубже и осмыслить окружающее, прежде чем вступить в борения американской жизни. В Принстоне он обнаруживает других таких же и, соответственно, заражается принстонским презрительным и несколько саркастическим отношением к Йелю.
Гарварда для Принстона, по сути, и вовсе не существует. Гарвардцы для него – «бостонцы с нарочитым прононсом» или «этот недоделанный Исаак, которому непонятно с какой радости выдали стипендию». Всех спортсменов, какие в Гарварде есть, для Гарварда нанимают «Ли, Хиггинсон и компания»[104], но, сколько ни трудись на благо Гарварда, в «Муху» или «Порцеллиан» тебя примут только в том случае, если ты учился в Гротоне или Святом Марке[105]. Подобные представления утешительны, пусть и далеки от истины, поскольку Кембридж очень далек – во всех смыслах этого слова. Гарвард представляет из себя набор спорадических отношений, то приязненных, то враждебных, – вот и все.
Принстон расположен в равнинной части Нью-Джерси, он восстает, подобно зеленому фениксу, из одного из самых уродливых ландшафтов в мире. Всего в нескольких милях к югу пыхтит и потеет угрюмый Трентон; к северу находятся Элизабет, железнодорожная ветка Эри и трущобные пригороды Нью-Йорка; к западу – унылые окрестности верхнего течения реки Делавэр. Но сам Принстон опоясан защитным кольцом тишины – здесь чистенькие коровники, огромные поместья с павлинами и оленьими парками, симпатичные фермы и леса, которые мы промерили шагами и нанесли на карту весной 1917 года, когда готовились воевать. Суета Восточного побережья уже отброшена, когда маленький поезд-подкидыш со знакомым дребезгом отъезжает от узловой станции. Два высоких шпиля, а потом вокруг внезапно возникает самая прелестная и беспорядочная россыпь неоготической архитектуры во всей Америке[106] – одна зубчатая стена цепляется за другую, один свод за другой, все это перерезано арками и увито виноградом, все это раскинулось причудливо и вольготно на двух квадратных милях зеленой травы. Здесь нет монотонности, нет чувства, что все это построено вчера по причуде новоявленного миллионера; Нассау-Холлу было уже целых двадцать лет, когда в стены его ударили пули гессенцев.[107]
Альфред Нойес сравнил Принстон с Оксфордом.[108] С моей точки зрения, в них нет ни малейшего сходства. Принстон – худощавее и свежее, он не столь глубок и более уклончив. При всем своем богатом прошлом Нассау-Холл невзыскателен и неприукрашен – это не мать, которая выносила своих сыновей и хранит на теле шрамы от родов, но терпеливая старая нянька, ворчливая и любящая, воспитательница чужих детей, которые, будучи американцами, не станут своими нигде на свете.
Во дни романтической молодости я пытался вообразить себе Принстон Аарона Бэрра, Филипа Френо, Джеймса Мэдисона и Легкоконного Гарри Ли, чтобы, так сказать, привязать его к восемнадцатому столетию,[109] к истории человечества. Однако связь времен порвалась в годы Гражданской войны, которая стала выпавшим звеном в истории всей Америки. В конце концов, колониальный Принстон был всего лишь небольшой духовной семинарией[110]. Принстон, который я знал и в котором учился, вырос в семидесятые годы из великой тени президента Маккоша[111], раздобрел на крупных послевоенных состояниях Нью-Йорка и Филадельфии, завел у себя садовые и пивные вечеринки, и позднейшее самосознание американцев, и клуб «Треугольник» Бута Таркингтона[112], и смелые планы Вильсона об образовательной утопии[113]. В некоторой связи со всем этим находился и расцвет американского футбола.
Ибо в Принстоне, как и в Йеле, в девяностые годы футбол превратился в своего рода символ. Символ чего? Непреходящего насилия в американской жизни? Или вечной незрелости всей расы? Провала попытки поселить в принстонских стенах культуру? Кто знает? Сначала футбол стал чем-то желанным, потом – необходимым и прекрасным. Задолго до того, как ненасытные миллионы совместно с Гертрудой Эдерле[114] и миссис Снайдер[115] прижали его к своей груди, он стал самым напряженным и захватывающим зрелищем со времен Олимпийских игр. Гибель во Фландрии Джонни По, бойца «Черной стражи»[116], вызывает у меня внутри грохот литавр и натягивает струны нервических скрипок сильнее, чем любое другое духовное приключение, какое мог предложить мне Принстон. Год назад на Елисейских Полях я разминулся со стройным темноволосым юношей с характерной расхлябанной походкой. Что-то внутри екнуло; я обернулся и посмотрел ему вслед. То был романтичный Базз Ло, которого я в последний раз видел в холодные осенние сумерки 1913 года: он выбивал мяч из своей зачетной зоны, а голова его была повязана окровавленным бинтом.[117]
Помимо красоты его башен и смуты его стадионов, еще одной важнейшей чертой Принстона является местная «публика».
Подавляющее большинство представителей золотой молодежи, способных воспринять хоть какое-то образование, устремляется в Принстон. Гулды, Рокфеллеры, Харриманы, Морганы, Фрики, Файрстоуны, Перкинсы, Пайны, Маккормики, Уоннамейкеры, Кьюдахи и Дюпонты слетаются туда на сезон. Имена Пелл, Бидл, Ван Ренсселер, Стейвезант, Шейлер и Кук щекочут воображение и папочек – богачей во втором поколении, которым еще мотыжить и мотыжить подступы к высшему свету Филадельфии и Нью-Йорка. Среднестатистический курс состоит из трех десятков выпускников таких мидасовских частных гимназий, как школа Святого Павла, Святого Марка, Святого Георга, Помфре и Гротон, ста пятидесяти выпускников Лоренсвиля, Гочкиса, Эксетера, Эндовера