Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще сердце св. Григория теперь более, чем когда-нибудь, всей своей любовью, всеми своими стремлениями тяготело к аскетическим подвигам и тем людям, которые посвятили себя этим подвигам. «Прейдем отсюду (Мк. 14:42), – пишет он ритору Евдоксию, – станем мужами, бросим грезы, не будем останавливаться на тенях, предоставим другим приятности или, чаще, горести жизни. Пусть над другими издеваются, другими играют и мечут зависть, время и случай, как называют непостоянство и неправильность всего человеческого. Прочь от нас, высокие чины, властвование, богатство, блеск, превозношение, падение – эта малостоящая и презренная слава, превозносимый которою терпит больше бесславия, нежели осмеянный! Прочь от нас, эти детские игрища и лицедействия на этом великом позорище! Мы придержимся слова и взамен всего возжелаем иметь Бога – единое вечное и свойственное нам благо, чтобы заслужить нам одобрение даже здесь за то, что, будучи еще так малы, ищем столь великого, или непременно – там»[402].
И как радовался знаменитый подвижник, когда узнавал, что кто-нибудь из его друзей и знакомых избирал себе жизнь любомудренную! Тотчас же он спешил отозваться и поддержать начинавшего подвижника на его трудной дороге. «Слышу, что живешь отшельнически, – пишет он некоему Омофронию. – О, если бы ты стал у нас Иоанном Крестителем или Илиею Кармелитом! И о если бы ненавистники причиняли ту одну обиду, что приводили бы к Богу и освободившихся от дел и мятежей заставляли искренне посвящать себя горнему, а таким образом невольно делали нам добро, когда не могут сделать его по доброй воле»[403].
Для самого же св. Григория аскетические подвиги обратились в насущную потребность. Несмотря на свои постоянные недуги, часто не позволявшие ему перейти без помощи других с места на место, он и теперь был таким же аскетом, каким был в Понтийской пустыне своего великого друга. Еще прощаясь с константинопольской паствой, он торжественно заявил пред ней, что «если бы для каких-нибудь человеческих и ничтожных замыслов или для получения этой кафедры и в начале предстал я к вам с этой сединой и с этими членами, согбенными от времени и болезни, и теперь бы переносил столько бесчестий, то… мне стыдно было бы моих подвигов, и трудов, и этой власяной одежды, и пустыни, и уединения, с которым я свыкся, и беззаботной жизни и малоценной трапезы, которая не много разве дороже была трапезы птиц небесных»[404].
Теперь, приближаясь к концу своей одинокой и полной горестей жизни, знаменитый подвижник находил в этих подвигах не только удовлетворение своей душевной потребности, но и облегчение от своих болезненных страданий и горестей. «У меня нет попечительной супруги, которая бы избавила меня от неисцельных забот и своими ласками уврачевала сетующего. Не веселят меня милые дети, при которых ободряется старость и снова начинает ходить юношескими стопами. Не утешают меня ни единокровные, ни друзья: одних похитила жестокая смерть, другие, любя благоведрие, приходят в волнение при малом волнении, застигающем друга. Одно у меня было чудное утешение. Как жаждущий олень в прохладном источнике, так я находил его в обществе людей совершенных и христоносных, живущих на земле превыше плоти, любителей вечного Духа и благого служения, не связанных узами супружества, презрителей мира». «Я умер для жизни, едва перевожу дыхание на земле. Бегаю городов и людей, беседую со зверями и с утесами, один, вдали от других обитаю в мрачной и необделанной пещере, в одном хитоне, без обуви, без огня, питаюсь только надеждой и обратился в поношение всем земнородным. У меня ложем – древесные ветви, постелью – надежная власяница и пыль на полу, омоченная слезами»[405].
Таков был в своих внешних отношениях, в своих привязанностях и симпатиях пред родными и чужими великий святитель! Остается еще посмотреть, каким был он пред самим собой, в откровенной исповеди пред своей совестью. Эту исповедь он оставил нам в своих полных огня, жизни и святого вдохновения стихотворениях. Они были плодом тех трудных в жизни святителя минут, когда его болезненные страдания не позволяли ему ничем другим заниматься. Эти стихотворения можно назвать предсмертными если не по времени их написания (потому что определить его с достоверностью нельзя), то по крайней мере по содержанию, духу и тону. Они служили ему для двойной цели – для передачи своей жизни и дел потомству в их истинном свете и для развлечения в минуты скорби и страдания. «Цель этого слова, – так начинает он свою автобиографию, – изобразить ход моих несчастий, а может быть, и счастливых обстоятельств жизни, потому что один назовет их так, другой иначе, в каком сам, думаю, будет расположении духа»[406]. «Изнуренный болезнью, находил я в стихах отраду, как престарелый лебедь, пересказывая сам себе вещания свиряющих крыльев – эту не плачевную, а исходную песнь»[407].
В этих стихотворениях, равно как и в других сочинениях, написанных в то время, ясно отразилось душевное состояние великого святителя, так что они очень счастливо могут дополнять и заключать собой картину его внешней жизни и внешних отношений в последние годы. Печально было это состояние. Позади жизнь, исполненная потерь, испытаний и горестей, впереди