Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежит неубранный солдат
В канаве у дороги,
Как деревянные торчат
Его босые ноги.
Лежит, как вымокшая жердь,
Он в луже лиловатой…
…Во что вы превратили смерть,
Жестокие солдаты!
…Стремглав за тридевять земель
Толпой несутся кони;
Но и за тридцать верст отсель
Коней мутит от вони,
Гниет под мертвыми земля,
Сырые камни алы,
И всех не сложат в штабеля —
Иных съедят шакалы…
…Я вспомнил светлый детский страх.
В тиши лампады меркли.
Лежала девочка в цветах
Среди высокой церкви…
И все стояли у крыльца
И ждали отпеванья, —
А я смотрел, как у лица
Менялись очертанья,
Как будто сердце умерло,
А ткань еще боролась…
И терпеливо и тепло
Запел протяжный голос,
И тихо в ней светила смерть,
Как темный блеск агата…
…В гнилой воде лежит как жердь
Разутый труп солдата…
20.01.1945
Горевал я на чужбине,
Вот опять она, Москва —
Только нет во мне, скотине,
Даже тени торжества.
Горечь прежняя забыта —
И, была бы воля мне,
С торжеством космополита
Я бы жил в чужой стране.
17.10.1944
Весенний лист, подарок непогоды,
Влетел, кружась, в тюремное окно…
Не я ли говорил, что для природы
Жить больше дня не стоит все равно?..
Не я ли объявлял мое желанье
Любить и жить – лишь рвеньем к новизне?
Не говорил ли, что хочу страданья,
И что весны, весны не надо мне?
…Был василек – и он попал мне в руки,
Его поднес я к носу – он не пах,
Но искривился и застыл от муки,
Как девочка, убитая в кустах…
– Его теперь мне жаль! Его волненье
И стыд – не те ли, что владеют мной,
И здесь, в тюрьме, я понял умиленье
Перед природой бедной и простой!
…Но я схитрю – и буду я на воле
Рвать и топтать счастливые цветы!
И хохотать над тем, что, кроме боли,
Я никакой не знаю красоты…
22.08.1950
«Не хочу возбуждать злые чувства…»
Мы сидели в саду дома моих друзей, дома, которому было, наверное, столько же лет, сколько самим Соединенным Штатам Америки. Он принадлежал когда-то, легко ли вымолвить, праправнучке российского декабриста и друга Пушкина Ивана Ивановича Пущина, судьбой занесенной далеко от родной земли. Был он крыт деревянной кровлей; с множеством комнат, лесенок, чердаков, со скрипучими половицами, старинными энциклопедиями на русском и английском языках, с кружащими голову пряными запахами на кухне, с верандой, фигурными, созданными человеком, кустарниками в виде гигантских живых шаров. Мы сидели в саду недалеко от океана, и шум прибоя доносился до нас, но не заглушал разговор, потому что заглушать он мог только во время шторма.
Бывает в этой местности, вода достигает построек, но это случается редко, а когда все же нагрянет, не страшит людей. Люди продолжают жить здесь, потому что во всем остальном, наверное, Саутхемптон – место обители нью-йоркской богемы (вспомним наши подмосковные Переделкино или Барвиху) – можно назвать одним из райских уголков на земле.
Курт Воннегут
Этот дом был продан бабушкой жены Курта Воннегута, и хотя им давно уже владеют другие люди, он почти родной ему. Место для беседы мы выбрали под акацией, в тени, за столом. Было много молодых и немолодых людей, которые помогали мне переводить разговор, и среди них особенно выделялись голоса Михаила Хлебникова и Сергея Осоргина. Они на лету подхватывали каждое слово самого, пожалуй, знаменитого американского писателя наших дней. Его дом здесь же, в Саутхемптоне, в полукилометре от путинского. Курт пришел утром и был в хорошем настроении. Мы смеялись, ели арбуз, пили вино, фотографировались, и между всем этим мой маленький магнитофон крутился и крутился…
– Я живу здесь четыре месяца в году. Остальное время – в Нью-Йорке. Моя жена – знаменитый фотограф и пишет книжки для детей, ей нужно быть в Нью-Йорке, а то бы я жил здесь круглый год. Ее мать выросла в этом доме, ее бабушка похоронена здесь на кладбище, и когда мы проезжаем на велосипеде мимо него, мы ей машем: «Здравствуй, бабушка, спи спокойно».
– Простите, Курт, я хочу задать вам такой вопрос: сколько лет вы собираетесь прожить на этом свете? Вы считаете, что уже успели сделать в литературе все, что могли?
– А сколько лет было Льву Толстому, когда он умер?
– Кажется, 82… А что?
– Нужно работать, чтобы понять и почувствовать, есть ли в тебе еще силы, нужен ли ты жизни. Сегодня я встал в пять часов утра и работал: слова все еще текут, слова все еще приходят ко мне…
– А как будет продолжаться рабочий день? Что будет дальше? Ведь я его прервал.
– Говорят, что наиболее результативно ум человека работает только четыре часа в день. И это меня очень волнует, надо посоветоваться с врачом. А пока я умный только с пяти до девяти.
(Мы все хохочем).
– Как вы считаете, вы могли бы работать более интенсивно? Могли бы сделать в литературе больше?
– Я написал столько, сколько мог. Вчера, к примеру, я написал страницу с половиной. У меня гостил знакомый, и я ему сообщил, что написал полторы страницы. Он был поражен. Говорят, что Бальзак, который считается самым плодовитым писателем, писал три страницы в день.
Недавно я читал лекцию для интересующихся литературой людей в штате Айдахо, недалеко от того места, где Хемингуэй покончил с собой. Я вполне уверен, что он чувствовал, что его талант уходит, энергия кончается. И он решил, что нет смысла продолжать жизнь. У меня все еще есть смысл.
Воннегут – не из ручных звезд. Не так-то просто было журналисту или какому-то любителю автографов поймать его в свои сети. Он считал, что фраза, произносимая писателем вслух, редко выражает именно то, что он хотел сказать, если она сначала не изложена на бумаге. Писатели – ораторы никудышные, и в этом повинно их ремесло, которое вынуждает их целые годы, если понадобится, проводить за письменным столом, тщательно взвешивая каждую новую мысль и обдумывая, как ее лучше выразить. Интервьюеры норовят ускорить этот процесс. Они, так сказать, «трепанируют» писателей, пытаясь выудить из их мозга неизрасходованные идеи, которые могут и не появиться на свет божий. «И я говорю всякому, – заявил Курт Воннегут в „Интервью, взятом у самого себя“, – кто еще надеется покопаться в моей черепной коробке, что извлечь что-либо из мозга писателя можно, лишь оставив его наедине с самим собой до тех пор, пока он не будет готов, черт возьми, изложить все на бумаге».