Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В папке с газетными вырезками, которую я озаглавил «Язык», собралось уже много прелюбопытнейших материалов — например, заметка из какого-то медицинского журнала о необъяснимом случае излечения врожденной немоты или статья о победителе конкурса на чтение от конца к началу, молодом ирландце, который на два часа сорок минут улучшил собственный мировой рекорд, а его подвиг было предложено внести в Книгу рекордов Гиннесса.
Я внимательно просматривал газету за газетой, а закончив эту стопку, снял с груды вторую, сантиметров эдак в двадцать толщиной. После того как я справился и с нею и вынес обработанные газеты в прихожую, на столе осталась одна небольшая вырезка — заметка из «Супер-экспресса», заглавие которой было набрано крупным шрифтом:
ХОЧЕШЬ БЫТЬ МОДНЫМ?
СТАНЬ ЧЕЛОВЕКОМ ДВУЯЗЫЧНЫМ!
Серьги и татуировка уже не производят впечатления — сегодня, если хочешь обратить на себя внимание, ты должен разрезать себе язык. Между тем некоторые считают, что новая мода, обретающая все большую популярность, есть не что иное, как нанесение себе телесного повреждения.
Законодательные власти Иллинойса собираются ввести запрет на подобные практики. С начала нынешнего года этот запрет кое-где уже действует.
Офицеры с военно-воздушной базы в Северной Каролине рассказывают, что в феврале один солдат вынужден был заново сшить язык, поскольку иначе его бы уволили с военной службы.
Некоторые из тех, кто решается надвое разрезать язык, утверждают, что это колоссальное удобство, другие — что это духовное переживание, а есть и такие, которые говорят, что делают это, дабы шокировать окружающих.
Я дважды прочитал заметку и, нисколько не сомневаясь, что рано или поздно она мне пригодится, спрятал вырезку в папку.
В комнате зазвонил телефон. Я подождал и после четвертого звонка снял трубку.
— Да, я слушаю.
— Это я, — раздался голос отца, куда более твердый, чем утром. — Ты меня слышишь?
— Прекрасно слышу. Как дела? Хорошо прошло?
— A-а, ерунда! Директор сказал пару слов. Не о чем говорить. Послушай, у меня к тебе просьба.
— Какая?
— Я получил немного цветов. Надо с ними что-то сделать. Если б ты мог приехать… Но, может, тебе не с руки?
— С руки, пап, с руки, — сказал я. — Я приеду самое позднее через полчаса.
— Заходи!
Отец торжественно ввел меня в столовую и, хотя в квартире было еще светло, зажег верхний свет.
— Ну и ну… — пробормотал я.
На полу лежали — по колено отцу — четыре охапки цветов.
Розы, гвоздики, тюльпаны, герберы, ветки белой сирени, ирисы, гиацинты, фрезии.
Сестры и санитарки на этот раз превзошли самих себя.
— Ну и ну… — повторил я. — И это называется «немного» цветов?
— Скажу тебе честно: такого количества я не ожидал. Они совсем с ума посходили! — Отец смотрел на меня, смущенный и гордый. — Кстати, чувствуешь себя, как на собственных похоронах. Вот тебе! Награда за выслугу лет!
— Перестань, пап. — Запах горелого, несколько часов назад витавший в квартире, уже полностью уступил место душному сладковатому аромату — так пахнут цветы в костелах. — Скажи, что ты хочешь с ними сделать?
— Я подумал… — отец на мгновенье умолк и закончил вдруг странно изменившимся голосом: — Я подумал, может, ты отвезешь это все на могилу матери.
Я кивнул.
Мы молчали.
Первым нарушил молчание отец.
— Через два часа будет уже темно. Надо поспешить, если хочешь успеть.
— Успею, — я посмотрел на часы. — Не знаю только, заберу ли я за раз такую уйму.
— Заберешь. Это уж моя забота.
Из стенного шкафа в коридоре отец достал чистую белую простыню. Развернул ее, встряхнул и расстелил на полу рядом с цветами.
— Оставь на минутку меня одного, — попросил он.
Мне сразу вспомнилось всё: сборы матери в санаторий, нервная предотъездная суета, хлопанье дверок шкафа, гора одежды на полу, пустой чемодан, в который невозможно всю эту гору вместить, спокойствие и уверенность, с которыми отец приступал к укладыванию.
— Позови меня, когда закончишь, — сказал я.
Вышел и закрыл за собой дверь.
Мамина комната, моя бывшая комната, где когда-то возились на полу десять малышей и где я каждый день, откинув деревянную доску, ставил на нее пишущую машинку, чтобы наконец сесть и приняться за работу над книгой, которую все еще не мог даже начать.
Вешая на стену в своей комнате все, что ей только хотелось повесить: картины, фотографии, вывеску дедушкиной аптеки, ринграф[52], фарфоровые тарелочки, панно, засушенные цветы, гравюру на дереве, алебастрового ангелочка, — мать пользовалась тяжелым сапожным молотком, которым можно было не только забивать, но и вытаскивать из стены гвозди.
Я помогал ей, хотя терпения мне хватало ненадолго. Держа над головой в одной руке китайский веер, а в другой — гипсовую маску Нефертити, я медленно, сантиметр за сантиметром, передвигал по стене оба предмета, а мать от дверей возбужденно командовала:
— Выше! — кричала она. — Выше! Слышишь? Еще выше! Правее! Правее, я сказала. Не знаешь, где у тебя правая рука? Хватит! Погоди. Влево! Выше! Ниже! Стоп!
При слове «стоп» я замирал, широко раскинутые руки немели от напряжения, я ждал, пока мать подойдет ко мне, отметит на стене надлежащее место для маски и веера, а затем начнет вбивать гвозди молотком, который своею формой пробуждал во мне страх: отлитая из металла рукоятка книзу сужалась, сплющивалась и искривлялась, как бессильная ножка ребенка, пораженного детским параличом.
Стена в комнате матери, твердая бетонная стена, принимающая только стальные гвозди, которые покупались в торговых павильонах на Крулевской, была площадкой для бесконечных творческих экспериментов, за которыми отец наблюдал, храня красноречивое молчание. Любые перемены в комнате казались ему ненужными; мать жила с ощущением необходимости перемен.
Каждый месяц, каждую неделю, а бывало, и чаще, снедаемая неизбывным беспокойством, она снимала со стены все, что повесила в прошлый раз, а потом вытаскивала гвозди и забивала их в другие места, так, чтобы картины, фотографии, ринграф, алебастровый ангелочек сложились в новое созвездие, создали новый порядок, о котором было известно, что все равно он ее не удовлетворит.