Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, мы рассматриваем отношение к жизни в масскульте девяностых. Оно абсолютно ликующее. Массы, что называется, дорвались. Жизненный процесс, не требующий более никакого идеологического оправдания, становится большим и сладким предметом воспевания. Жизнь – это праздничный пирог, где ты можешь получить свой кусочек, немедленно, сейчас; жить – это есть, пить, путешествовать, совокупляться с представителями разных стран и народов («Чио-Чио-сан, я хочу быть с тобой», «моя мулатка-шоколадка»), ловить момент. Замелькали в песнях другие берега, пальмы, реалии вечера в ресторане, появилось кое-какое имущество («угнала тебя, угнала», «я верну тебе все, что ты подарил»), лирический счет пошел на дни, часы, минуты. «Все перемелется, родная!» Взвинченная, лихорадочная, слишком уж румяная, не вполне здоровая жизнерадостность масскульта исходит из такого же не вполне здорового отношения к жизни. Жизнь ощущается не своей законной женой, с которой надо спокойно и сознательно жить, а чужой, праздничной, желанной, от которой хочется всего и сразу и которая в любой момент может кинуть.
Истерическая волнообразная массовая любовь возносила певцов, чтобы мигом отхлынуть и оставить их в полном забвении, и если раньше на это требовались десятилетия, теперь хватало и года-двух. Носители масскульта сделались беспокойны. Живые воплотители представления масс о прекрасном и возвышенном сами пытаются понять, как им это удается, и – не понимают. С трогательным недомыслием они относят любовь масс на свой собственный счет.
Однако понимание «прекрасного», которое раньше хоть как-то формировалось личностью самого певца, постепенно становится прерогативой самих масс. За редким исключением, весь нынешний пантеон масскульта – это куклы, подставные лица, символы массового спроса, модели. Они дают бесконечные интервью, беседуют в эфире, говорят о себе и мире – и никогда, нигде не мелькнет ни тени оригинальности, ни крошки юмора, ни признака ума, ни одной живой, забавной реакции. Сравните хотя бы «Музыкальный ринг» конца восьмидесятых, когда там попадались ребята из рок-н-ролла, ставшие теперь классиками, – и «Ринг» конца девяностых, с нынешними кумирами. Тогда еще сверкали иной раз искры личных размышлений – теперь перед нами, повторю – за редким исключением, стоят дурно воспитанные, плохо одетые, малообразованные, бесконечно самодовольные куклы, некоторые даже и не особо хорошенькие, и несут примитивный вздор о своем «творчестве». Их любят. Их слушают. За них «голосуют». Потому что они не имеют никакой дистанции с аудиторией, они ее ничем не напрягают и не пугают. Их, собственно, и нет – есть модели самоудовлетворения, созданные коллективным массовым Солярисом. Из чего наш Солярис лепит своих кукол, это отдельная задача для культурологических исследований. Там, в скользких и плотных глубинах российской подсознательной каши, идет-гудет какая-то таинственная жизнь.
Причем прямые замеры не дадут решительно ничего.
Скажем, любые опросы насчет желательной массам явной мужественности певца принесут вам дружные возгласы мнимого хотения. На самом деле наш Солярис хочет чего-то совсем другого. Хоры воинственных мужчин сузились до одного «Любэ» и не склонны к материализации в прежних масштабах. «Крутых мужиков» хотят умом, другие места голосуют за бесчисленные полки «ласковых майчиков». Не сыщешь более убедительного свидетельства конца империи.
Употребляя слова «дурно» и «плохо», я не осуждаю, я констатирую факт.
Русский крестьянин, скажем, середины XVIII века не мог быть одет «безвкусно» или петь «дурные» песни – он жил внутри своей, гармоничной для него и им созданной среды, естественной, как дыхание. Современный русский масскульт создан не для естественной жизни внутри данного исторического цикла национального развития. В свое время естественными были кружки самодеятельности при доме культуры железнодорожников, туристская песня, инвалидный китч (ремесленные поделки инвалидов) и повальная графомания.
Нынешний масскульт, повинуясь Солярису, искусственно удовлетворяет непонятные ему потребности. Пытаясь выжить и доминировать, он создает эрзац-красоту и эрзац-героев. Поскольку они не могут облегчить подлинные страдания и насытить настоящие желания массового человека, требуется быстрая и частая смена символов. Так мужчина, не способный к любви, меняет партнерш или партнеров. «Нанайцев» меняют «иванушки», «иванушек» – «мошенники», «мошенников» – «барабанщики». Ничего страшного. Такая рябь на поверхности массового сознания. Чем провинились те или эти? Ничем, просто пареньки всегда должны быть молоденькими и веселенькими, девчонки – свеженькими. Стареть вообще нельзя. Масскульт девяностых унаследовал от советской культуры идею спрятанной смерти (старость и смерть зачеркиваются в сознании, выталкиваются куда-то подальше с глаз, замалчиваются). Старая гвардия – Пугачева, Долина, Ротару – грянулась оземь и резко помолодела.
Формируется страна вечной молодости, вечной любви и вечных денег. Сбылась мечта идиота. Рай на земле существует – включите Муз ТВ. Главное – любовь. На любом концерте певец все равно какого пола просит рук, глаз, криков и клянется в любви к своим зрителям. Он просит дать ему жизни – без этих глаз, рук и криков он перестанет существовать, растворится в атмосфере, развеется дымком. Такое впечатление, что от человека осталась одна тонкая физическая оболочка, а внутри – некая особая субстанция из массовых грез, уплотненный гель массовых желаний и восторгов.
Массовый человек стал творцом и повелителем своих кумиров, заказчиком самоудовлетворения, желаннейшим клиентом фабрики грез. О нем мечтают, на него молятся. Он проголосовал рублем и устроил себе таки праздник. Он хочет – купит, не захочет – дома чаю попьет и всех пошлет подальше. Он наконец положил с прибором на всех учителей, воспитателей, мучителей и зануд.
Так он счастлив?
О нет. Он все будто ждет чего-то. Он подозревает, что его отношение к жизни и смерти убого, представления о прекрасном жалки, а список символов плачевен. Он хочет чего-то такого, чего нет в нем самом, а не олицетворенных моделей собственного убожества. Он автоматически поклоняется рукотворным идолам, а жаждет-то настоящих богов, которые будут повелевать им. Он вдруг поставит себе Высоцкого, всплакнет и с неожиданной и невесть откуда взявшейся злобой скажет: «Вот… были ж люди».
Он расплясался и расскакался, а мечтает, что придет некто и цыкнет – «помолчи и послушай». Обожравшись пластмассой, он вдруг жадно кидается на любые признаки оригинальности, свежего голоса, неподдельного артистизма (последний случай – Земфира). Свершив свой бунт и доверившись самозванцам, массовый человек явно затосковал. Самоудовлетворение не принесло ему полновесной радости. Он ждет настоящих властителей. Он их, конечно, дождется…
Но если безобидный и безобразный культурный бунт девяностых «замещал» бунт настоящий, с дымком, кровью и грязью, то слава тебе, Господи. Если обрушившееся на нас сладкое музыкальное дерьмо как-то приглушило жажду погулять, серых уток пострелять, то пущай оно валит из всей ТВ-канализации. Это не такой уж и парадокс. Культурное освобождение масс принесло им значительное и мощное облегчение, колоссальную психическую разрядку.
А настоящая память культуры все равно допустит в свои кладовые только то, что разрешат надменные хранители. Так что усмешливая снисходительность к популярному «острову любви», к миргородской луже русского масскульта, сравнима с ласковым интересом естествоиспытателя и является, по существу, крайней формой высокомерия.