Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Салихат зашла в комнату, где спал Сашенька. Глянула на него и, зажав рот ладонью, выскочила прочь. Бросилась в сад – спрятаться, скрыться. Невыносимо.
Слышала, как плачет Сашенька, как прикрикивает на него Дарья, чем-то гремит, что-то упало, разбилось. Шурует в ее доме, лезет своими руками в ее вещи. В ее жизнь.
В дом Салихат не пошла. Не дошла бы. Ноги не слушались, стали как ватные, как столбы, словно распухли за несколько минут – с места не сдвинуться.
Наконец послышались голоса с улицы. Сашенька захныкал, Дарья прикрикнула на него.
– Салихат! Ты где спряталась? – закричала она. – Прощаться-то будете?
Салихат ничего не ответила. «Пусть думает, что я ушла со двора. Пусть что хочет думает, мне наплевать. А видеть ребенка нет сил. И прощаться с ним тоже. И жить дальше нет сил. Да и надо ли, а?»
Салихат слышала, как бряцнул на калитке замок, посидела еще с полчаса и наконец зашла в дом. Увидела разбросанные вещи – Дарья забрала то, что смогла унести. На полу в Сашенькиной комнате по-прежнему лежали игрушки, на кухонном столе стояли его чашка и тарелка с Микки-Маусом.
Салихат села на табуретку и по-волчьи завыла. Теперь было можно, теперь никто не мешал. И никто не испугается ее воя. Пусто. Она осталась одна. Нет ее Сашеньки.
Вечером зашла перепуганная соседка – услышала крики накануне и не увидела во дворе ни ребенка, ни Салихат. Все поняла, пошла во двор, накормила скотину. Заставила Салихат выпить чаю с остатками булки.
Салихат откусила кусок, и ее тут же вырвало.
– Зря так убиваешься, – заметила соседка. – Ведь ясно было: стукнет в голову – и заберет. Баба эта Дашка беспутная и шальная. С такими всегда так. Вспомни мою золовку – тоже как выступит, так хоть стой, хоть падай. Вот мы и падали, – горько вздохнула она.
Соседкину золовку Салихат, конечно, помнила – дурная баба, что говорить. Но при чем тут чужая золовка, когда у нее такое горе? Соседка ушла, а Салихат все не вставала.
На следующий день соседка опять пришла, накормила скотину и строго сказала:
– Вставай. Завтра не приду. В город еду, в больницу.
Салихат молча кивнула.
– Не встанешь, – сурово продолжила соседка, – помрет твоя скотина от голода. Впрочем, как знаешь.
Среди ночи Салихат услышала мычание недоеной коровы. Той вторила коза. Встала и пошла в хлев. Наплевать можно на себя, а не на живое существо, за которое ты отвечаешь.
Так и жила несколько месяцев – утром и вечером ходила в хлев, давала корма, доила корову. Молоко в дом не заносила – выливала. Зачем ей молоко?
Думала, если что – за скотину беспокоиться нечего. Оставит записку, соседка заберет. И еще будет рада – корова у Салихат отличная, молочная и не старая. Такому прибытку обрадуется каждый. Ну и вещи ее заберет – платья, кофточки, обувь. И золото. И посуду пусть забирает – куда ее? Оставлять некому.
Салихат прошлась по дому, остановилась у стены, где висели фотографии родителей, мужа и Сашеньки. Провела по ним пальцами. Вот их жаль. Кому они нужны? Чужая жизнь. Их точно выкинут. И разметет ветер по углам родные и любимые лица. Закружит обрывки и унесет. Куда? Да какая разница. Живых жалко. И мертвых. А это – бумага. Всего лишь бумага, что про нее говорить?
Про то, как уйти, не думала – страшно. Нет, она была готова и не боялась. Почти не боялась.
Вечером приготовила темное платье, почти не ношенное, купленное мужем к Восьмому марта. Разложила его на диване, расправила. Достала косынку – голубую, в желтых цветочках. Светлые туфли. Подошла к зеркалу – ни маленькие золотые сережки-шарики, ни толстую золотую цепочку с подвеской из жемчуга она никогда не снимала. Сережки – подарок родителей к четырнадцатилетию. Цепочка – подарок мужа на день рождения, кажется, на тридцать пять лет.
На пальце – обручальное кольцо, самое ценное украшение, дороже всех бриллиантов на свете. Внутри кольца, по кругу, гравировка «Любимой Салихат от Камала».
Нет, это кольцо она не снимет никогда. Что бы с ней ни случилось.
Поймала себя на мысли, что думает об этом совершенно спокойно. Как о самом обычном, будничном, каждодневном. Но страха не было. Совсем.
Накануне этого дня пошла на кладбище – в последний раз, попрощаться. Попрощаться и попросить прощения. Говорила с теми, кто там лежит, долго, как с живыми. Уговаривала понять ее и простить. Говорила спокойно, без истерики, словно рассказывала обычную житейскую новость.
– Вы должны меня простить, но главное – понять. Зачем мне такая жизнь, без вас? Мне тяжело, мне так плохо, что даже слез не осталось. А что дальше? Буду дряхлеть, стареть. Начнутся болезни. Кто будет смотреть за мной? Никого не осталось. Надеяться на соседей? У них своя жизнь, дети, внуки, хозяйство. Да и неловко как-то. Папа, ты же мне всегда говорил: главное – не ставить людей в неудобное положение. Мама, мамочка. У тебя были мы с папой. Ты не поймешь меня. Но уверена, что простишь. Да, я уверена. Ты же не хочешь, чтобы мне было плохо? Камал, родной. И ты меня пойми! Ты же знаешь, чем был для меня Сашенька. А сейчас его нет. И ничего нет хуже одиночества, поверьте мне. Когда не для кого, тогда и незачем. Вы, слава богу, этого не испытали. Слава богу, – повторила она.
В общем, хватит разговоров – вот сейчас у вас, мои дорогие, приберусь и пойду домой. А завтра – всё, всё. Не волнуйтесь. Все будет нормально, я вам обещаю! До свидания, мои любимые.
Она осторожно, еле прикасаясь, протерла памятники: один – мамы с папой, общий, так захотел отец, второй – мужнин. Красивый, черного мрамора, с большим и очень похожим портретом. На нем она не экономила – ее муж это заслужил. Разложила цветы. Кивнула на прощанье, громко вздохнула и медленно, не оглядываясь, пошла к выходу.
Дома тщательно прибралась – проверила, хорошо ли вымыта посуда, чтобы не стыдно было перед соседками, аккуратно ли разложены и расставлены запасы в погребе, хорошо ли выметен пол. Полила цветы – герань и фиалки. В шкафу подровняла стопки полотенец и наволочек. Оглядевшись, осталась довольна: вот теперь точно порядок. И села за стол.
И тут Салихат снова поймала себя на мысли, что совершенно, даже как-то совсем неприлично спокойна. Вывод напрашивался сам собой: выходит, она равнодушна к этой жизни и запросто, без сожаления с ней распрощается.
Выпила на ночь снотворное и чуть не рассмеялась: вот дурочка, боится не уснуть! А скоро, совсем скоро, будешь спать, сколько хочешь. Отоспишься, одним словом.
Но она боялась не бессонницы, а собственных мыслей и воспоминаний.
А ночью приснился сон. Нет, не совсем так – она не поняла, сон это был или явь. В чудеса и прочие мистификации Салихат не верила. В загробную жизнь? Наверное. Но представляла себе это слабо, нечетко, расплывчато, как на переводной блеклой картинке: райские сады, полные сладких плодов, журчащие ручейки, зеленые лужайки, поляны с пышно цветущими разноцветными цветами. Неужели это возможно?