Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Индийцы, сидевшие вокруг огня, очевидно почувствовали, что я иду в их сторону, и начали подниматься, желая приветствовать меня, равно как и вежливо воспрепятствовать моему слишком близкому приближению к ритуальному огню, приближению, способному осквернить святость ритуала посторонним присутствием. Судя по их одеждам, это были горожане достаточно зажиточного уровня, и они вели себя с должной твердостью и тактом. Они окружили меня, сложив на груди ладони в традиционном приветствии, намереваясь, по-видимому, преградить мне путь. Я также соединил вместе мои ладони, имитируя их жест, долженствовавший передать им ту симпатию, которую я и в самом деле испытывал к этим людям — симпатию вместе с доброй волей; здесь я почувствовал, как кто-то легонько трогает меня. Это был мой рикша, который, как оказалось, незаметно следовал за мной на случай, если я попаду в беду. Он доброжелательно отозвался обо мне, обращаясь к этим людям, но вместе с тем изо всех сил старался не допустить моего дальнейшего приближения к ритуальному костру, горевшему ослепительно ярко; этим пламенем впору было бы залюбоваться, если бы на вершине этого огненного ложа ничего не лежало.
Я сбросил со спины свой рюкзак и уселся на большой грязный валун. То, что осталось от реки, булькало поблизости, ночной воздух был пропитан холодом и туманом. Сейчас, когда индийцы увидели, что я не намерен хоть как-то осквернить их ритуал, а просто сижу напротив них, они успокоились настолько, что один из них протянул мне чашку горячего чая, что выглядело наградой за мое поведение. Я с благодарностью взял чашку, но, прежде чем я успел прикоснуться к ней губами, я с изумлением увидел, что тело, лежавшее почти вплотную к костру, в ожидании следующей кремации принадлежало не застывшему трупу, но живому, хотя, по-видимому, смертельно больному человеку, которого притащили сюда, чтобы именно здесь он испустил свой последний вздох и расстался с жизнью там, где полагается. То и дело кто-нибудь склонялся над ним, проверяя его состояние, поглаживая его или шепча что-то, призванное поддержать в нем мужество в ожидании очистительного пламени. Теперь я понял, почему они с такой настойчивостью пытались преградить мне дорогу.
Чай остывал у меня в руках; я не мог сделать ни глотка. Улучив момент, когда звук пролетающего самолета поднял все головы вверх, я быстро вылил темно-желтую жидкость на землю. В густом тумане у нас над головой я различил яркие красные огни улетавшего вдаль большого старого аэроплана, пропеллеры которого издавали приятный рокочущий звук. Развернувшись, самолет заложил петлю прямо над нашими головами и продолжил свой полет вдоль берега, снижаясь на посадку. Индийцы заговорили между собой об этом ночном рейсе, который, начавшись в Нью-Дели делал затем остановку в Гае, летел далее до Патны и заканчивался в Калькутте. «Калькутта?!» Возбуждение вспыхнуло во мне. Всем им был известен этот старый аэроплан, и они уверенно говорили о ночном рейсе, который длился не более двух часов для пассажира, который хотел добраться из Патны в Калькутту. Не колеблясь ни минуты, я встал, вернул пустую чашку и сказал моему водителю, который важно сидел в своем белом тюрбане и казался довольным всем на свете, приканчивая вторую чашку чая.
— Как можно скорее доставь меня в аэропорт. Я хочу добраться до Калькутты.
— Бесполезно, — сказал он, не сделав даже попытки сдвинуться с места. — Все места всегда заняты.
Но я продолжал настаивать. Возможность исследовать не только уровень билирубина, но определить состояние печени, в особенности, принимая во внимание уровень сахара и свертываемость крови (что могло указывать на наличие внутреннего кровотечения), была столь соблазнительна, что оправдывала любую попытку добраться до Калькутты, даже если Лазар, который никогда в жизни не был там, называл Калькутту «адом на земле». Я поздравил сам себя за то, что предусмотрительно запасся двойными образцами всех проб, взятых у Эйнат, что избавляло меня от необходимости дополнительной встречи с высокой индианкой из лаборатории.
Как и предупреждал меня мой водитель-моторикша, самолет был переполнен, но после того, как я настойчиво (может быть, даже назойливо) начал втолковывать кассирам, что я, британский доктор, просто обязан провести тестирование смертельно больного человека (здесь в качестве доказательств мне пришлось даже достать из контейнера пробирки с кровью и мочой), они согласились предоставить мне маленькое откидное сиденье в хвостовой части самолета, предназначавшееся для обслуживающего персонала, которому я и заплатил за билет цену, показавшуюся мне смехотворной. Рикше, доставившему меня в аэропорт, я дал немного рупий и поручил разыскать Лазаров в Бодхгае и передать им мою записку, в которой я извещал их о моем решении отвезти на исследование все образцы в Калькутту и вернуться на следующий день либо поездом, либо самолетом, привезя с собою надежные данные. «Обо мне не беспокойтесь, — так я закончил свое послание, — я вернусь невредимым; никакой „ад“ меня не остановит и ничего со мной не сделает». Слово «ад» я заключил в кавычки, но относились они скорее к Лазару, который должен был понять, черт бы его побрал, что мне не до шуток. После чего я подписался: «Ваш Биньямин».
Была уже полночь.
Я достал один из трех громадных бутербродов, которые жена Лазара дала мне с собой, и с удовольствием принялся за него, размышляя об этой паре и сравнивая их. Даже их отношение к дочери было совсем одинаковым — странным, вызывающим какое-то сочувствие. И даже какое-то подобие страха за нее. Считала ли жена Лазара, подобно своему мужу, Калькутту адом? И что сам Лазар мог знать о том, что является адом, а что нет? Ему были знакомы по его больнице такие малоприятные места, как морг. Но сказать, что Калькутта — это ад?.. Врач и его брат, которых мы встретили в поезде, выглядели отлично, а ведь они жили именно там. А если нищета и страдания в тех местах еще хуже, чем где-либо еще, — что ж, тем лучше. Когда я вернусь в Бодхгаю, у меня будет явное преимущество перед Лазарами, которое подтвердит мой авторитет как врача, способного предвидеть неблагоприятные обстоятельства. Сами они были слишком уверены в себе; крепкие узы, связывающие их, делали их чопорными. И когда в полуночной тишине пропеллеры вдруг завертелись и самолет с легкостью (если учесть его возраст, удивительной) оторвался от земли, я ощутил уверенность, что поступил единственно правильным образом.
И провалился в сон.
Снилось мне, что я вернулся в бунгало, которое на этот раз находилось не в Бодхгае, а в каком-то другом городе, так же на востоке, но не в Индии. Кухня на этот раз была намного просторнее, чем на самом деле, а вместо деревянного стола был стеклянный, тот, что стоял в гостиной Лазаров в Тель-Авиве, а также другая мебель из их квартиры, так же как и из квартиры моих родителей, живших в Иерусалиме. Мой мотоцикл, который я, уезжая, оставил у родителей во дворе, теперь стоял, прислоненный к мойке. Отсутствовала только моя больная. Оба Лазара грустно сидели за обеденным столом, ожидая моего возвращения из Калькутты с результатами тестов, и я внезапно понял, что я опоздал, и что вместо того, чтобы вернуться на следующий день, как я обещал в моей записке, я вернулся спустя несколько недель, а не исключено, и месяцев, но они все равно дожидались меня, верные обещанию, которое дали моим родителям — обещанию заботиться обо мне. Но где мой пациент? Вопрос прозвучал бессвязно. Лазары остались сидеть, глядя друг на друга в безмолвии. Затем жена Лазара поднялась и повела меня в угол, где лежала маленькая девочка, накрытая серой простыней. «Он прибыл, — прошептала ее мать. — Он прибыл».