Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рылееву вспомнилось, как эти самые слова говорил он Бестужеву. Да кто же это? Пестель? Какой Пестель? Откуда взялся? Вошел прямо с улицы. Может быть, совсем и не Пестель, а черт знает кто?
Рылеев с усилием встал и пошел к двери.
– Куда вы?
– За лампою. Темно.
Вернулся в кабинет с лампою. При свете Пестель оказался настоящим Пестелем. Опять заговорил о чем-то. Но Рылеев уже не отвечал и почти не слушал; думал об одном: поскорей бы гость ушел. Голова кружилась; когда закрывал глаза, то мелькали белые руки по красному полю.
– Нездоровится вам? – наконец заметил Пестель.
– Да, немного, голова болит… Ничего, пройдет. Говорите, пожалуйста, я слушаю.
– Нет, зачем же? Я вас и так утомил. Лучше зайду в другой раз, если позволите. Да мы, кажется, переговорили уже обо всем.
Вышли в столовую.
– Не знаете ли, Кондратий Федорович, – сказал Пестель, прощаясь, – где бы тут у вас в Петербурге шаль купить?
– Какую шаль?
– Обыкновенную, турецкую или персидскую. Для подарка.
– Не знаю. Надо жену спросить. Натали, поди сюда, – крикнул он в гостиную.
Вошла Наталья Михайловна. Рылеев представил ей Пестеля.
– Вот Павел Иванович спрашивает, где бы турецкую шаль купить.
– А вам для кого, для пожилой или молоденькой? – спросила Наталья Михайловна.
– Для сестры. Ей семнадцать лет.
– Ну, тогда не турецкую, а кашемировую, легонькую. Я намедни у Айбулатова, в Суконной линии, видела прехорошенькие бле-де-нюи[4], со звездочками. Нынче самые модные…
Пестель спросил номер лавки и записал в книжечку.
– Только смотрите, торговаться надо. Умеете?
– Умею. В английском магазине намедни эшарп тру-тру[5]купил за двадцать пять и блондовых кружев по девяти с полтиной за аршин. Не дорого?
– Ну и не дешево, – засмеялась Наталья Михайловна, – мужчинам дамских вещей покупать не следует.
Помолчала и прибавила с любезностью:
– Сестрица с вами живет?
– Нет, в деревне. У меня их две. Уездные барышни. Петербургских гостинцев ждут не дождутся. Каждой надо по вкусу – вот по лавкам и бегаю…
– Избаловали сестриц?
– Что поделаешь? Они у меня такие красавицы, умницы. Особенно старшая. Мы с нею друзья с детства. Меня вот все в полку женить хотят. А по мне, добрая сестра лучше жены…
– Ну, влюбитесь – женитесь.
– Да я уж влюблен.
– В кого?
– Да в нее же, в сестру.
– Ну что вы, Бог с вами! Разве можно?..
– Еще как! – улыбнулся Пестель, и опять лицо его помолодело, похорошело.
Но Рылееву почудилось в этой улыбке что-то робкое, жалкое, как в улыбке тяжелобольного или бесконечно усталого. Понять – значит решить, сказать – значит сделать, – полно, так ли? Счет убийств по пальцам и эшарп тру-тру, чувств не имеет, а в сестрицу влюблен. Не такой же ли и он мечтатель, как все они, – только лжет искуснее? Не говорит ли больше, чем делает? «Наполеон без удачи…» – усмехнулся Рылеев и решил окончательно: «Он враг; или я, или он».
Пестель ушел. Подали ужин. Рылеев ничего не ел и лег спать. Наталья Михайловна проверила счет по хозяйству, помолилась и тоже легла.
Как всегда перед сном, говорила мужу о делах: о продаже сена и овса в подгородной деревушке Батове, Рождествене тож, о переводе мужиков с оброка на барщину, о недоимках, о мошеннике старосте, о взносе семисот рублей процентов в ломбард, о взятке секретарю в Сенате по тяжебному делу матушки. Наконец заметила, что он ее не слушает.
– Спишь, Атя?
– Нет, а что?
– Как что? Я говорю, а ты не слушаешь… Так вот всегда! Ни до чего тебе дела нет, кроме общества. Но если тебе общество дороже всего, так и скажи прямо. Ведь ты не один. «Конституция, революция, республика» – а мы-то с Настенькой чем виноваты?..
Говорила плачущим голосом; подождала, не ответит ли. Но он молчал.
– Ну подумай, Атя: ведь если что, не дай бог, случится с тобой, я не вынесу! Так и знай, погубишь и меня, и Настеньку…
– Наташа, – сказал он, сердито переворачиваясь с боку на бок, – сколько раз просил я тебя не говорить пустяков. Ну какое там общество! Одни разговоры… Можешь быть спокойна: ничего со мной не будет… Ну, полно же, полно, дружок, не мучай себя, не расстраивай, спи с богом.
– Ах, Атя, Атечка, родненький!.. Ну что тебе, что тебе это общество? Ведь сколько можно и так добра сделать. Ведь какой ты у меня умница, какие стихи пишешь, как начальство любит тебя! Ушел бы совсем от них. Зажили бы тихо, смирно, счастливо. Ну чего еще нужно, Господи!
Он обнял ее молча, с нежностью. Затихла, еще несколько раз тяжело вздохнула, как маленькие дети, когда засыпают, наплакавшись, и скоро услышал он знакомый, смешной, тоненький храп. В первые дни после свадьбы, когда он восхвалял ее в стихах:
удивлял и огорчал его этот храп; а теперь сладко баюкал, как старая детская песенка.
Но сегодня и под эту песенку долго не мог уснуть. Было душно от натопленной печки, от пуховиков двуспальной постели; от собственного жара и жаркого тела Наташи, от этих милых, слабых, сонных рук, которые обвили его, сковали, как тяжкие цепи.
писал когда-то. А вот теперь наоборот: чтоб их низвергнуть, надо ее уступить.
Наконец задремал, но тотчас же проснулся; видел во сне что-то, страшное, не мог вспомнить что и только повторял про себя в ужасе: «Что это? что это?..»
Часы в столовой тикали; зеленая лампадка теплилась; слышался тоненький храп. Все как всегда. Но во всем – новое, страшное – наяву, как во сне. Что это? Что это?
Вдруг понял что. На одно мгновение с ослепляющей ясностью, какая бывает только у внезапно проснувшихся ночью, в совершенной тишине, в совершенном одиночестве, – понял, что не когда-то, где-то, а тут же, сейчас – вот она, смерть.
Готов ли он? Не права ли Наташа? Не уйти ли, пока еще не поздно?
Но мгновенье прошло, смерть отступила, уже перестал он ее понимать и подумал с обычною ложью, с обычною легкостью: «Нет, поздно… Ну что ж, смерть так смерть!»
Свадьба Софьи Нарышкиной с графом Шуваловым назначена была летом. Уже привезли из Парижа с особым курьером великолепное подвенечное платье, но невеста отказалась наотрез примеривать его, как ни упрашивала мать; а потом уже не могла, потому что опять заболела. Улучшенье, которому так радовался князь Валерьян, оказалось обманчивым. Во время ледохода болезнь усилилась, и началось кровохарканье. Государю врачи объявить не решались, но про себя знали, что дни больной сочтены.