Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бьет хвостом по березничку…
Онисим вынул из кармана бутылку «сучка», сказал:
— Давайте знакомиться.
Дед Антон радостно закивал. Суетливо нагнулся к покрытой угольной пылью тумбочке, распахнул скрипнувшую дверку. Достал чистые граненые стаканы…
Онисим захмелел. Сняв носки, лежал в углу на тулупе, заложив руки под голову, и похрапывал с легким свистом, как всегда.
Дед Антон сидел возле топки на маленькой скамейке, выкрашенной в желтый цвет. Голова деда медленно-медленно склонялась на полосатую тельняшку, обтягивающую его широкую костистую грудь. Едва подбородок касался груди, дед вздрагивал, выпрямлялся и с минуту осовело смотрел на приоткрытую дверку топки, где над красными изломанными углями благодаря веселой тяге трепыхались фиолетовые лепестки.
Где-то наверху, на воле, куда вела лишь узкая, но зато распахнутая настежь форточка, сквозь которую мне, как из колодца, хорошо было видно синее небо и целых шесть звезд, играла радиола. Под какой-то странный для моего слуха джаз мужчина громко, игриво и нетрезво пел:
У самовара я и моя Маша,
А за окном давным-давно темно.
И с каждым взглядом крепнет дружба наша,
А ветер сыплет листьями в окно…
Дверь за трубами отворилась, и по ступенькам, пригибаясь, спустилась женщина в белом халате. Когда она пригибалась, ее длинные распущенные волосы закрывали лицо. У меня даже похолодело под сердцем: до того страшной, похожей на ведьму показалась она.
Потом женщина выпрямилась, повела головой. Волосы послушно ушли за плечи. Открылось лицо. И большие глаза на нем. И припухлый рот не очень взрослого, добродушного человека.
— Дед Антон! — крикнула она и остановилась: увидела меня.
— Добрый вечер, — сказал я. Поднялся, покряхтывая: все-таки в пояснице ломило после «шабашки».
— Ты как сюда попал? — спросила она.
— Меня тоже зовут Антоном, — сказал я. — А вот это чучело — Онисим. Мы пришли сюда спать.
— Нашли местечко, — удивилась она. — Лучше не придумаешь.
— Извините, вас зовут Машей?
— Нет, Катей. А почему спрашиваешь?
— Любопытный я человек, Катя. От самого рождения.
— Не так давно оно и было, — ухмыльнулась она.
— Семнадцать годочков назад. И даже немножко больше.
— Розовое детство.
Я еще не был уверен, что вызвал у нее интерес к своей персоне, но было ясно: она уже кокетничала.
— Как считать, — ответил я. — С двенадцати лет воюю: Брянские леса, Северная Нормандия, Варшава, Вена.
— Брось трепаться, — махнула она рукой.
— Не веришь? А ведь я орденом французским награжден. — Я полез в свой вещмешок, вынул странную коробку со значком-брошью, которую выменял у пьяного в Тихорецкой. — Орден Подвязки. Мне во Франции и в Англии рыцарские звания положены. Сэр — это в Англии.
— А во Франции?
— Сир.
— Трепаться ты горазд, сир. Во Франции всех мусью называют.
— Темная ты личность, Катя. Мусью — это мусью, а сир — это сир.
— Голь ты, а не сир, — добродушно-ласково и покровительственно сказала Катя. Она была года на три старше меня — это точно. — Продай брошку. Она мне под цвет глаз подходит.
— Если под цвет глаз, то бери на память. Вспоминай Антона — ветерана, кавалера и рыцаря. У меня еще много орденов есть, только они в камере хранения.
— У нас в городе нет камеры хранения.
— В Ростове есть. В Ростове-на-Дону.
— А… Ты из Ростова, — обрадованно протянула она. — Жулик?
— Почему так решила?
— В Ростове все жулики. И в Одессе тоже.
…После душного подвала на улице дышалось хорошо. Чувствовалась близость реки, рыбы, баркасов… Наверное, до гостиницы доносился бы шум речной воды. Но играла радиола — на всю мощь затыкала рот всем и вся:
Маша чай мне наливает,
А взгляд ее так много обещает,
У самовара я и моя Маша
Вприкуску чай пить будем до утра.
Катя привела меня в душ:
— Мойся. Воды много…
Это было блаженство. Я намылился в третий раз и терзал волосы пальцами сколько было сил. Я чувствовал, как ногти впиваются в кожу, как вода скатывается с затылка и бежит вниз, к ногам, по спине. Хотелось петь, приплясывать.
— Потеснись, — услышал я голос Кати. Раскрыл глаза… и рот. Но вода лилась, и сквозь нее я видел все как в тумане или во сне. Колыхнулась мысль, что у меня просто распарились мозги и теперь мне мерещатся разные разности.
— Захлебнешься, — усмехнулась Катя, отстраняя меня из-под струи рукой. И шагнула под душ сама…
— Мы поженимся? — спросил я, глядя не на нее, а в окно, где небо уже серело от рассвета, но звезды еще оставались яркими, хорошими.
Она зевнула:
— Всю ночь женились, пора и разводиться…
Кажется, сердце остановилось, а может, застучало сильнее от разочарования.
— Одевайся и без шума вали к деду Антону. Если заведующая наша, Алевтина Владимировна, узнает, где и с кем ее дровосек провел ночь, обоим в работе откажет. Она у нас насчет морали злая: восемь лет с мужчинами не спала…
8
Завтракали на рынке. Купили пшеничного хлеба, по банке квашеного молока с запеченным каймаком, килограмм яблок.
— Сальца бы, — облизнулся Онисим.
Нежное, местами розоватое сало лежало на прилавках, разрубленное ровными четырехугольными кусками. Корочки на кусках выделялись, точно покрытые воском.
— Не ем сала, — с удовольствием ответил я. Пусть Онисим знает, что вид торговцев в белых фартуках и весь этот «свиной ряд» не вызывают у меня зависти и притока слюны.
— Зазря, — серьезно сказал Онисим. — В сальце сгусток тепла и силы, что по-школьному называется энергией.
— Сам-то в школе учился?
— Я всему учился. Везде. В школе и за школой… Большим бы мог стать человеком, только счастье мне не выпало. — Он запрокинул голову, выпивая из банки остатки квашеного молока. Потом посмотрел на банку — молоко еще оставалось на стенках. Пожалел, что нет ложки, и запустил в банку пальцы.
— Со счастьем и дурачок большим человеком станет. Много ли ты сил приложил, ума проявил, чтобы выйти в люди? Скажем, как Максим Горький.
— Все, Антон, не могут стать как Максим Горький. И не потому, что пупки у них слабые. Бытие не терпит излишеств. Бытие, оно точно знает, сколько ему нужно гениев, сколько дураков… Сил я, может, в своей жизни приложил не меньше, чем Горький, а вот таланты меня одолевали другие. Я больше по части коммерции стремление имел, а коммерция всегда основана на личной выгоде. А личная выгода, да будет тебе известно, называется у нас спекуляцией и другими не радующими сердце словами.
Помыли банки под краном тут же на рынке и отнесли их бабке, которая, как Онисим ни старался, взяла с нас по рублю в