Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Жизнь Гнора» – это «Остров Рено» наоборот. Насильственная робинзонада. История человека, которого обманом завлекли на необитаемый остров, разлучили с любимой женщиной, и вся его жизнь подчинена идее возвращения к ней. Когда через несколько лет, проведенных на необитаемом острове, «робинзона» Гнора обнаруживают моряки с проплывающего мимо корабля, первое, что он делает, – стреляет в них. А на вопрос, почему стрелял, Гнор объясняет капитану, что за эти годы его много раз навещали на острове люди и всегда оказывались призраками. Он стрелял в призраков, чтобы их прогнать.
В «Синем каскаде Теллури» Грин показывает картину осажденного города: чума, карантин, некто Рег пробирается в эту «зону», чтобы забрать важные документы, и встречается с обитателями зачумленного мира. Самый яркий из них лавочник Соррон, который «торговал сорок лет» и которому «надоел порядок, надоел окончательно и бесповоротно».
«Я одинок. Все одиноки. Я умру. Все умрут. Тоже порядок, но скверного качества. Я хочу беспорядка… У меня путаются в голове три вещи: жизнь, смерть и любовь – за что выпить?» «Пью за ожидание смерти, называемое жизнью», – корни этого мироощущения уходят в революционную молодость Грина.
Соррону противопоставлен Рег как человек с неиспорченным взглядом на мир, и его устами автор выносит приговор самой «террористической» философии лавочника, философии примата смерти над жизнью:
«Вы меня обидели. Мои глаза устроены не для этого. Вы больны чумой с детства».
Последнее – своего рода диагноз. Чума не в городе и появилась не только что. Чума в человеческих сердцах и живет в них всегда, Грин предугадывает важнейшую для литературы тему, впоследствии разработанную Альбером Камю. Но все же отважный Рег не представляется Грину примером человеческого совершенства, как Тинг из «Трагедии плоскогорья Суан». Кредо Рега: «Я равнодушен к людям. В этом мое холодное счастье … Я и так всю жизнь дразню смерть. А если пристукнет – кончусь без сожаления и отчаяния, вежливо и прилично, не унижаясь до бессильных попыток разглядеть темную пустоту», – не совпадало с позицией самого автора. Грин попыток разглядеть пустоту не прекращал и не был равнодушен к людям: все его дальнейшее творчество тому свидетельство.
В мае 1912 года Александр Степанович на законных основаниях и под своим именем вернулся в Петербург, окончательно расквитавшись с грехами революционной молодости (хотя негласное наружное наблюдение велось за ним еще несколько лет), и сразу принялся восстанавливать утраченные литературные связи. Он написал несколько писем Брюсову, ища с ним встречи и называя «дорогим учителем», но Брюсов уклонился и вообще больше Грина не печатал. Солидные журналы были недоступны, и Грин оставался на обочине литературной жизни. Его печатали в основном тоненькие журналы: «Аргус», «Синий журнал», «Солнце России», «Родина», «Геркулес», «Огонек», «Жизнь и суд», «Весь мир», «Пробуждение». Если о нем и писала критика, то не самого первого пошиба, и писала кисло. Литературного праздника не получалось – долгожданная встреча с Петербургом оборачивалась литературными буднями.
За год до этого Грин писал Брюсову из Пинеги: «Мне вообще трудно пристраивать свои вещи, вероятно, в силу этих самых особенностей их, за которые услужливые мои друзья упрекали меня в плагиате сразу всех авторов всех эпох и стран света, до Конан-Дойля включительно. Так в Петербурге знают иностранную литературу».[110]
Теперь же жаловался Куприну: «Дорогой Александр Иванович! Не писал тебе из Москвы, потому что еще свежа была рана, нанесенная мне „Русской мыслью“».[111] А вслед за этим называл сотрудников всех редакций подлецами, хамами, сволочами трактирными.
Сам Куприн, о дружбе которого с Грином так часто пишут и вспоминают, вряд ли был большим поклонником Грина как писателя. Если и начинал Грин с оглядкой на Куприна и на его военные рассказы, то к этой поре как художники они были очень далеки друг от друга; их объединяли чисто человеческие симпатии, а также интерес Куприна ко всем необыкновенным людям, далеким от литературы. Последнее – как это ни парадоксально – справедливо.
Грин был писателем, но в большую литературу его не принимали, и как раз это, по его мнению, привлекало к нему Куприна, хотя вряд ли радовало самого Грина. В воспоминаниях Нины Грин приводятся высказывания ее мужа о Куприне, в которых, несмотря на общий хвалебный тон, можно различить ноту осуждения: «Он писал хорошо, знал музыку слов и мыслей, умел осветить и раскрыть их солнцем своего таланта. В нем, озорнике, иногда злом и вульгарном, завистнике к чужим писательским удачам, сидел милый художник. Пестрый был человек Александр Иванович. Одним из главных качеств, определявших стиль его жизни, было желание во всем и везде быть не только первым, но первейшим, непрерывно привлекать к себе всеобщее внимание. Это-то толкало его на экстравагантности, иногда дурно пахнущие. Он хотел, чтобы о нем непрерывно думали, им восхищались. Похвалить писателя, хотя бы молодого, начинающего, было для него нестерпимо трудно. И я, к общему и моему удивлению, был в то время единственным, кто не возбуждал в нем этого подлого чувства. Он любил меня искренне, относился просто, и оттого я лучше других знал его таким хорошим, каким он был вне своей поглощающей страсти, оттого и привязался ко мне сердечно. Он часто мне говорил: „Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я без нее жить не могу“».[112]
Грин никогда не строил иллюзий на свой счет и за известностью не гнался: «Я принадлежу к третьестепенным писателям, но среди них, кажется, нахожусь на первом месте».[113] Михаил Слонимский писал: «Было похоже, что для себя он давно отказался от всякого писательского тщеславия, писательского честолюбия. Было похоже, что для него это навсегда решенный вопрос».[114]
На самом деле, как у всякого писателя, честолюбие у Грина было, но он его тщательно скрывал и знаменитых, относящихся к нему снисходительно литераторов избегал. «С литературными „славами“ общался он мало, не чувствовал себя просто. Если происходили встречи, то они чаще всего оставляли в нем чувство неестественности, неправильности. „Смотрят на меня как на зоологическую особь, а сами зачастую кукольники“, – говаривал Грин… Малые друзья Александра Степановича не стесняли его, с ними он и выпьет, и пятерку в нужде в долг возьмет».[115] Круг его дореволюционных знакомых составляли не слишком именитые поэты Леонид Андрусон, Аполлон Коринфский, Дмитрий Цензор и Яков Годин, прозаики Николай Вержбицкий, Алексей Чапыгин и молодой еще в ту пору Иван Соколов-Микитов. Последний позднее вспоминал: «Путешествия Грина обычно начинались и кончались в знакомых питерских кабачках, встречами с приятелями из петербургской бедной богемы, с людьми, ничуть не похожими на фантастических героев его фантастических рассказов…