chitay-knigi.com » Современная проза » Зрелость - Симона де Бовуар

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 28 29 30 31 32 33 34 35 36 ... 168
Перейти на страницу:

В тот день мы сидели на террасе «Клозри де Лила». Марко окинул взглядом посетителей, прохожих и с гневом остановил его на нас: «Все эти жалкие мелкие буржуа! Как вы можете довольствоваться таким существованием?!» Стояла хорошая погода, приятно пахло осенью, мы в самом деле были очень довольны.

«Когда-нибудь, — сказал Марко, — у меня будет огромный белый автомобиль; я нарочно промчусь вплотную к тротуару и всех забрызгаю грязью». Сартр попробовал доказать ему бессмысленность такого рода удовольствия, и на Марко напал привычный для него приступ смеха. «Прошу прощения… Но когда я думаю о неистовой силе своих желаний и слышу ваши рассуждения… то не могу оставаться серьезным!» Нас он тоже смешил. Сартр повторял, что не желает жить по Теннисону; мы надеялись, что с нами произойдут разного рода вещи, но не такие, которые приобретаются за деньги и с шумом. Презрение, которое внушали нам сильные мира сего с их напыщенностью, все еще не ослабело. Нам хотелось быть немного богаче, чем мы были, и как можно скорее получить назначение в Париж. Но истинные наши устремления были совсем иного рода, однако, чтобы осуществить их, мы рассчитывали не на удачу, а на самих себя.

Поэтому мы отправились в провинцию без досады. Сартр в достаточной степени любил Гавр. Мне трудно было вообразить себе лучшее место для работы, чем Руан, — час езды до Гавра и полтора часа до Парижа. Первейшей моей заботой было приобрести проездной железнодорожный билет. В течение четырех лет моего преподавания там центром города для меня всегда оставался вокзал. Лицей был совсем рядом. Когда я пришла к директрисе, она встретила меня с участием и дала адрес старой дамы, у которой посоветовала мне поселиться. Я позвонила в дверь красивого особняка, и богатая вдова показала мне премило меблированную комнату, окна которой выходили в безмолвие большого сада. Я убежала оттуда и устроилась в гостинице «Ларошфуко», куда доносились утешительные свистки поездов. Газеты я покупала в большом зале на станции, завтракала поблизости, на площади, в красном кафе «Метрополь». У меня было ощущение, будто я в Париже и живу в отдаленном предместье.

Тем не менее к Руану я была прикована в течение многих дней, и нередко мы с Сартром проводили там четверги. Поэтому я поспешила исследовать местные возможности. Низан с жаром рассказывал мне об одной из моих коллег, с которой встречался пару раз: это черноволосая молодая коммунистка, сказал он мне; звали ее Колетт Одри. Я познакомилась с ней. У нее были выразительные глаза, приятное лицо, очень коротко остриженные волосы; с мальчишеской непринужденностью она носила фетровую шляпу и замшевую куртку. Жила она тоже рядом с вокзалом, в комнате, которую прелестно меблировала: на полу — циновка, на стенах — джут, заваленный бумагами письменный стол, диван, книги, среди которых работы Маркса и Розы Люксембург. Первые наши разговоры были несколько неуверенными, но мы поладили. Я познакомила ее с Сартром, и они прониклись взаимной симпатией. Она не была коммунисткой, она принадлежала к оппозиционной троцкистской фракции; она знала Эме Патри, Симону Вейль, Суварина; она представила мне Мишеля Коллине, преподававшего математику в лицее для мальчиков, это он ввел ее в ту группу. Он был категоричен, я — тоже; он нахваливал мне Уотсона и его бихевиоризм, я резко возражала ему. Он иногда встречался с Жаком Превером и однажды видел Андре Жида, однако он был скрытен и так ничего и не рассказал, кроме того, что Жид был очень ловок в игре с волчком на веревочке: игра была модная и производила фурор. Люди разгуливали по улицам с волчком в руке. Сартр с угрюмым ожесточением упражнялся в этом с утра до вечера.

Другие мои коллеги были еще более неприятны, чем марсельские, и я с ними не сближалась; что же касается радостей от прогулок, то я заранее от них отказалась: окультуренная, дождливая и скучная Нормандия не вдохновляла меня. Но у города были свои прелести: старые кварталы, старые рынки, унылые набережные. Я вскоре обзавелась привычками. Привычка — это почти что компания в той мере, в какой компания зачастую бывает не более чем привычкой. Я работала, проверяла тетради, обедала в ресторане «Поль» на улице Гран-Пон. Это был длинный коридор со стенами, покрытыми облупившимися зеркалами: из молескиновых банкеток вылезал волос; в глубине зал расширялся; мужчины играли в бильярд и бридж. Официанты одевались по старинке, в черное с белыми фартуками, и все они были очень старые; посетителей было мало, потому что кормили тут плохо. Тишина, неторопливое обслуживание, старинный желтоватый свет мне нравились. Спасаясь от провинциального уныния, неплохо устроить себе то, что мы называем словом, заимствованным из словаря тавромахии, — querencia[29]: место, где чувствуешь себя в укрытии, защищенным от всего. Этот старый, поблекший ресторан играл свою роль. Я предпочитала его своей комнате, безупречной комнате коммивояжера, чистенькой и голой, с которой я, однако, свыклась. Выйдя из лицея, я располагалась в ней часа в четыре, а то и в пять, и писала. На ужин я готовила себе на спиртовке рис с молоком или чашку какао; немного почитав, я засыпала. Марко, разумеется, счел бы такое существование жалким, но я говорила себе, что он был бы не прав. Как-то утром я увидела в окно стоявшую напротив церковь, верующих, выходивших после мессы, нищих этого прихода, и меня словно осенило: «Не бывает привилегированных положений!» Все положения стоят друг друга, поскольку у каждого из них своя истина. Эта мысль казалась привлекательной; к счастью, я никогда не совершала ошибки, пытаясь использовать ее для оправдания судьбы обездоленных. Формулируя ее, я думала лишь о себе: мне со всей очевидностью открылось, что меня ничего не лишили. В этом, мне кажется, я была права. Быть никем, скользить по миру, не зная запретов бродить всюду, в том числе и по закоулкам своей души, располагать свободным временем и возможностью уединения, чтобы уделять внимание всему, интересоваться малейшими оттенками неба и собственного сердца, поддаваться скуке и преодолевать ее: я не представляю себе более благоприятных условий, если обладаешь отвагой молодости.

Разумеется, выносить это отшельничество мне помогало то, что часто приезжал Сартр или же я ехала в Гавр; и много времени мы проводили в Париже. Благодаря Камилле мы познакомились с Дюлленом, который очаровал нас; он умел рассказывать, одно удовольствие было слушать, как он вспоминает свои дебюты в Лионе, в Париже — достославные дни «Проворного кролика», где он читал стихи Вийона, происходившие там ужасные драки: однажды утром уборщица, выметая осколки бутылок и стаканов, увидела среди них на полу человеческий глаз. Однако, когда мы задавали ему вопросы относительно его понимания театра, Дюллен уклонялся от них; лицо его становилось замкнутым, со смущенным видом он устремлял взгляд в потолок. Я поняла почему, когда увидела его за работой. Конечно, у него были определенные принципы; он осуждал реализм; он отказывался воздействовать на публику слащавыми подсветками, примитивными ухищрениями, которые ставил в упрек Бати. Но когда он брался за пьесу, то не следовал какой-то определенной теории заранее, а пытался приспособить свою мизансцену к индивидуальному искусству каждого автора; с Шекспиром он обращался иначе, чем с Пиранделло. Поэтому не следовало расспрашивать его впустую, надо было видеть, как он работает. Он разрешил нам присутствовать на нескольких репетициях «Ричарда III» и удивил нас. Когда он произносил текст, то возникало впечатление, что он создает его заново. Трудность заключалась в том, чтобы передать актерам манеру, ритм, интонацию, которые он придумал; он не объяснял, он внушал, околдовывал. Постепенно актер, способности и недостатки которого он ловко использовал, становился его персонажем. Это превращение не всегда происходило без труда. А поскольку Дюллен занимался также постановкой, мизансценами, освещением и к тому же изучал собственную роль, то ему случалось совсем терять голову. И тогда он устраивал скандал. На какой-нибудь реплике из Шекспира, не меняя тона, он продолжал извергать безнадежное или яростное проклятие: «Ну нет, это полный конец! Мне никто не помогает. Не стоит продолжать». Он не скупился на крепкие ругательства и стонал так, что душа разрывалась; он отказывался вести репетицию, ставить «Ричарда III», вообще отрекался от театра. Присутствующие замирали в почтительной растерянности, хотя никто всерьез не принимал эти знаменитые гневные вспышки, в которые он и сам не верил. Потом внезапно он вновь становился Ричардом III. Он обладал неодолимой притягательностью, его лицо — подвижные ноздри, змеевидные губы, хитрющие глаза — великолепно передавало жестокость. Соколофф со своей внешностью и акцентом создавал образ совершенно необычного Букингема, но наделял его такой жизненной силой, что невозможно было устоять перед его обаянием. Во время таких сеансов я познакомилась с очень красивой Мари-Элен Дасте, унаследовавшей от своего отца Жака Копо широкий гладкий лоб и огромные светлые глаза; она играла роль леди Анны, которая ей совсем не подходила. Дюллен придумал замечательное оформление: сцену разделяла надвое сетка с крупными клетками; в соответствии с освещением картины можно было расположить впереди, совсем рядом со зрителями, или создать впечатление расстояния, играя эти картины за сеткой.

1 ... 28 29 30 31 32 33 34 35 36 ... 168
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности