Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обошел кирху кругом: зияли разбитые стрельчатые окна. Одно – затянуто тканью все того же красного цвета со странной надписью “Вперед, заре навстречу!”; на морозе ткань задубела – покачивалась на ветру, как фанерный лист, и билась о подоконник с глухим твердым стуком.
Пасторат, однако, глядел жилым: снег у крыльца был расчищен, сосульки сбиты с крыши заботливой рукой. Видимо, пастор Адам Гендель все еще обитал в Гнадентале. Какая невероятная сила могла заставить колонистов закрыть церковь, да еще при живом пасторе? Закрытая церковь – то же, что сухая вода или раскаленный снег. Бах не знал, что такое бывает. Видишь, мысленно обратился к Кларе, не зря я ограждал тебя от мира столько лет. Впрочем, нам с тобой до этого всего уже нет дела.
Здесь, на крыльце пастората, он и решил оставить младенца. Положил тугой сверток на расчищенные ступени, чуть приподнял угол перины, чтобы ребенок не задохнулся. Глянул в черное небо, на упавшее низко к горизонту созвездие Плеяд: близилось утро – пора уходить.
Внезапно подумалось: а чье это все-таки дитя? Которого из трех незваных гостей? Мужика с калмыцкими скулами? Вояки с наглыми глазками? Бледного пацана с прыщавым лбом и кадыкастой шеей? Чье дитя ты вынашивала девять месяцев, Клара? Мысль была мерзкая и мучительная; в иное время Бах запретил бы себе размышлять об этом, чтоб не бередить душу, но сейчас вопрос почему-то не вызвал в душе ничего, кроме равнодушия. Впрочем, в преддверии вечного уединения в леднике надо бы знать ответ – не для того, чтобы терзать себя, а единственно ради установления истины. Стоит ли таиться от правды, если вот она – лежит на расстоянии вытянутой руки и сопит, выпуская из крошечных ноздрей мелкие белые облачка? Бах протянул трясущуюся от усталости руку, откинул угол перины и впервые внимательно посмотрел на новорожденную.
Девочка была похожа на мать, похожа удивительно. Кто бы ни был отцом, он не отразился в ее лице – ни единой линией, цветом или формой. В маленькой, с кулачок, сморщенной физиономии так явственно читались зачатки всех Клариных черт, что Баху стало душно; он стянул с головы шапку, опустился перед крыльцом на колени и приблизил лицо к младенцу, недоумевая, как мог проглядеть это невероятное сходство. Нежнейшая кожица обтягивала знакомый выпуклый лоб, на котором сдвинулись скорбно знакомые бровки, пока еще тоненькие, в несколько волосков; под ними притаились складочки глаз и знакомые же длинные ресницы; нос, размером не более кончика мизинца, уже курносо глядел вверх, и читалась на нем легчайшая золотая рябь – предвестник будущих веснушек. Бах узнавал в этих чертах лицо Клары, как в бутоне степного цветка безошибочно узнал бы будущий тюльпан или мак.
Вдруг понял, что младенец лежит уже не на ступенях, а у него на руках. Что сам он стоит на коленях, держа перед собой сверток – не имея сил ни встать и унести его с собой, ни оставить на крыльце. В доме что-то стукнуло – хлопнула дверь или упал какой-то предмет, – и окно слабо засветилось: верно, кто-то из хозяев проснулся от звука шагов на улице и разглядел в окошко копошившуюся у входа фигуру. Бах спешно поднялся с колен и захрустел по снегу прочь, прижимая к груди спящее дитя.
* * *
Большей глупости нельзя было выдумать. И большего предательства по отношению к Кларе, которая ждала на хуторе. И большей му́ки для себя. Бах с трудом шагал по едва заметной тропе через придорожные сугробы – и вдруг с недоумением отметил, что дома и деревья несутся мимо быстрее, а сам он, запыхавшийся, замокревший от пота, уже бежит резво, чудом не спотыкаясь и не роняя в снег объемистый сверток, дышавший теплом даже сквозь толщину перины.
Что за внезапная прихоть? Краткое умопомрачение или признак открывшейся с горя душевной болезни? И что теперь делать ему, немолодому усталому человеку, с этим чужим ребенком?
Осерчав на себя, хотел было оставить младенца у другого крыльца – старосты Дитриха или художника Фромма; из труб их домов тоже тянулись в небо жидкие дымовые столбы. И вновь – не смог. Что-то держало, словно морок напал. Решил: вернется на хутор, внимательнее сличит два лица – матери и дочери; различия найдутся непременно, собственное сумасбродство станет очевидно – и морок спадет. И завтра ночью можно будет отнести ребенка в Гнаденталь.
Прости, мысленно обратился к Кларе. Ты же видишь – со мной неладно. Тебе придется подождать – еще один только день.
Когда пересекал рыночную площадь, младенец крякнул и застонал сонно, пришлепывая губами и вытягивая их трубочкой. Хочет есть, понял Бах. Младенцы часто хотят есть. И воды из чайника в этот раз будет недостаточно. Нужна еда. Свежее молоко. Но ходить по дворам, будить колонистов, объясняться с ними мычанием и жестами бесполезно – прогонят со злых сонных глаз. Молоко можно только украсть – залезть в какой-нибудь хлев и тайком надоить в любую плошку или кувшин, что найдется там же…
Со страхом наблюдал Бах за ходом своих мыслей и за самим собой, рыщущим по спящей колонии – ночным волком, ночным вором.
Самые богатые дворы, где в стойлах непременно нашлись бы и коровы с тяжелым выменем, и окотившиеся козы со свисающими до пола розовыми сосцами, и кобылы с тонконогими жеребятами, – все эти дворы давно разорены. Оставалось попытать счастья в хозяйствах победнее – например, у набожных Брехтов: они славились тем, что никогда не запирали на ночь ни ворота, ни даже двери, во всем полагаясь на божью волю. За прошедшие семь лет дом их заметно потускнел и обветшал, но все еще дышал чахлым дымком – все еще жил. Одной рукой Бах ухватил поудобнее нетерпеливо кряхтящего ребенка, другой осторожно толкнул створку ворот: открыто, как всегда. Хоть что-то в Гнадентале оставалось неизменным.
Клара, меня пугают собственные поступки.
Вошел. Во дворе, однако, пусто и безжизненно: не вздыхали в хлеву сонные коровы, не перебирали копытами волы и верблюды. Животных не было – ни одного. Как не было их и в хозяйстве ткача Дизеля, и зажиточной вдовы Кох, и даже свинокола Гауфа – ко всем наведался этой ночью Бах.
Клара, что делает со мной твой ребенок?
К кому залезал через дыру в заборе, к кому – через занесенный снегом палисадник. И каждый двор был пуст, как выскребли: ни лепехи коровьей, ни пахучего овечьего катышка, ни следа бараньего копытца на снегу. Бах метался по ночному Гнаденталю, позабыв про усталость и все теснее прижимая к груди недовольно тявкающего младенца, тряся его все отчаяннее. Если проснется и заголосит – придется удирать из колонии со всех ног. Без молока…
Клара, неужели я схожу с ума?
Вдруг пахнуло – остро, чуть сладковато: козьей шерстью и животным теплом. Прикрыл глаза, повел носом, ловя волну, – запах несло со двора угрюмого верзилы Бёлля-с-Усами, про которого говорили: если он и любит кого на этом свете, то одну лишь свою ореховую трубку, которая неизменно торчит из-под его нестриженых усов.
Потерпи, мысленно обратился Бах к младенцу. Кажется, нам повезло.
И младенец потерпел – поспал прилежно еще с полчаса: пока Бах протолкнул его в щель под забором, а сам перелез сверху, наступая на небрежно прибитые поперечины; пробрался во внутренний двор, огороженный плетнем, откинул щеколду на ведущей в хлев дверце – и неожиданно оказался внутри козьего стада, голов на полсотни, а то и больше. Козы толпились в хлеву так тесно, что едва не путались рогами. Спали чутко: при появлении Баха заволновались, затолкались ребристыми боками, застучали копытцами о пол, а рогами – о стены. Когда успел вечно безденежный Бёлль-с-Усами обзавестись таким поголовьем?