Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Раз уж вы вынуждаете меня быть откровенным, – продолжал доктор Раппершвилль, все больше нервничая, – то могу вам сообщить, что, как заверил меня барон, вы ничего не видели. Я помешал вам снять серебряный купол.
– Откровенность за откровенность, – ответил Фишер, для финального эффекта напуская на себя суровость. – По этому пункту барон не может быть компетентным свидетелем. До того как вы вошли, он некоторое время находился без сознания. Возможно, когда вы помешали мне, я снимал серебряный купол…
Доктор Раппершвилль побледнел.
– …А возможно, – спокойно продолжал Фишер, – я ставил его на место.
Такое предположение потрясло Раппершвилля, как гром с ясного неба. Ноги у него подломились, и он чуть не опустился на пол. Закрыв глаза руками, он зарыдал, как ребенок, или, скорее, как сломленный горем старик.
– Он опубликует это! – истерично выкрикнул доктор. – Вынесет на суд всего мира! Да еще и в такой критический момент…
Отчаянные усилия помогли швейцарцу все-таки взять себя в руки. Несколько минут он шагал поперек площадки с опущенной головой и скрещенными на груди руками. Затем, снова повернувшись к своему собеседнику, произнес:
– Если любая названная вами сумма…
Фишер лишь коротко хохотнул, не дав ему договорить.
– Тогда, – сказал Раппершвилль, – если… Могу я довериться вашему великодушию?..
– Дальше! – требовательно отозвался Фишер.
– …И вашему честному слову, что вы будете хранить полное молчание относительно увиденного?
– Молчание до того момента, когда барон Савич прекратит свое существование?
– Да, этого достаточно, – ответил Раппершвилль. – Когда он прекратит существовать, я тоже умру. Каковы ваши условия?
– Вся история здесь и сейчас. И безо всяких утаек.
– Вы требуете страшную цену, – сказал Раппершвилль, – но на карту поставлено кое-что гораздо большее, чем моя гордость. Вы услышите всю историю.
После долгого молчания он продолжил:
– Я прошел обучение на часовщика в кантоне Цюрих. Без лишней скромности могу утверждать, что добился в этом ремесле выдающихся успехов. Мои изобретательские способности позволили мне провести серию экспериментов, касающихся возможностей чисто механических устройств. Я изучил и усовершенствовал лучшие автоматы, когда-либо созданные человеческим гением. Особенно меня интересовали вычислительные машины Бэббиджа. В идеях Бэббиджа я увидел зародыш открытий, куда более важных для мира.
Я оставил свое дело и отправился в Париж для изучения физиологии. Проведя в Сорбонне три года, я в совершенстве овладел этой отраслью знаний. Таким образом, я далеко ушел от чисто физических наук. Некоторое время я уделил психологии, затем вступил на территорию социологии, которая, если брать ее в широком аспекте, является обобщением и конечной целью всего знания.
Результатом долгих лет подготовки и исследований стала величайшая идея всей моей жизни, которая смутно брезжила у меня в голове еще во время работы в Цюрихе и, наконец, обрела законченную и совершенную форму…
Доктор Раппершвилль, казалось, полностью преобразился. Еще недавно сокрушенный и раздавленный, теперь он излучал горячий энтузиазм. Фишер слушал его рассказ внимательно, не перебивая. Он не мог не почувствовать, что необходимость открыть так долго и ревниво оберегаемую тайну в какой-то степени даже нравится этому врачу-энтузиасту.
– А теперь, мсье, – продолжал доктор Раппершвилль, – обратите внимание на несколько различных предпосылок, которые, на первый взгляд, не связаны напрямую друг с другом.
Результатом моей работы стала машина, которая по производительности намного превосходила те, что были созданы Бэббиджем. Что касается данных, то ее возможности в этом направлении не знали предела. Шестеренки Бэббиджа рассчитывали логарифмы и затмения. В них вводились цифры, и результаты получались в цифрах. То есть отношения между причиной и следствием были точными и безальтернативными, как в арифметике. Логика здесь была, или должна была быть, такой же точной наукой, как математика. В мою новую машину вводились факты, а выдавала она заключения. Короче говоря, она размышляла, и результаты ее размышлений всегда были верными. В отличие от человеческих размышлений, которые очень часто, если не всегда, оказываются ошибочными. Причина человеческих ошибок – то, что философы называют «личными особенностями». У моей машины влияние личных особенностей было исключено. Она прямо следует от причины к следствию, от предпосылок к заключению. Человеческий интеллект может ошибаться. Моя машина никогда не допускала и не допускает ошибок в своей работе.
И вот еще что. Физиология и анатомия убедили меня в ложности медицинского стереотипа, будто жизненное начало неотделимо от серого вещества мозга. Я не раз видел людей, живущих с пулей в продолговатом мозгу. Я видел, как из черепной коробки птиц и мелких животных удаляли оба полушария мозга вместе с мозжечком, однако они не умирали. Я убедился, что человек, у которого удалят мозг, не умрет, хотя и лишится разума, так что его жизнедеятельность будет ограничена чисто инстинктивными действиями его организма.
Еще раз. Глубокое изучение истории под углом зрения социологии и довольно-таки серьезные эксперименты над природой человека убедили меня, что даже величайшие гении, когда-либо существовавшие на Земле, лишь незначительно возвышаются над уровнем среднего интеллекта. Самые грандиозные горные вершины на моей родине, которые известны по имени всему миру, лишь на несколько сотен футов превышают бесчисленные безымянные скалы, которые их окружают. Наполеон Бонапарт всего лишь чуть-чуть превосходил самых способных людей из своего окружения. Однако в этой малости вся соль, ее хватило, чтобы покорить всю Европу. Человек, который в мыслительной деятельности по претворению замысла в реальность превосходил бы Наполеона, как тот превосходил, скажем, Мюрата, мог бы стать властелином мира.
Теперь сплавим все три предпосылки воедино. Предположим, я взял человека и удалил у него мозг, хранящий все ошибки и просчеты его предков, начиная с зарождения человечества, убрав тем самым все слабые места на его жизненном пути. Предположим, что взамен этого ненадежного органа я одарил его искусственным интеллектом, который действует с безусловностью универсальных законов природы. Предположим, наконец, что я внедрил это сверхспособное, безошибочно мыслящее существо в гущу дюжинных, не умеющих верно мыслить существ и теперь ожидаю заранее известных результатов с невозмутимостью философа.
Мсье, отныне вам известна моя тайна. Именно это я и совершил. В Москве, где мой друг доктор Дюша руководил заведением для безнадежных идиотов, я нашел одиннадцатилетнего мальчика, которого там звали Степан Борович. С самого рождения он не видел, не слышал, не говорил и не мыслил. Видимо, природа в какой-то степени одарила его обонянием и вкусом, но даже насчет этого нет убедительных подтверждений. Фактически природа полностью замуровала его душу. Единственными проявлениями его жизнедеятельности являлись периодические нечленораздельные бормотания и беспрерывные шевеления и растирания пальцев. В ясные дни его обычно сажали в небольшое кресло-качалку и выносили на солнце, где он и раскачивался часами, перебирая пальцами и выражая удовольствие от тепла и уюта характерным для идиотов унылым и однообразным мычанием. Именно таким я его и увидел в первый раз.