Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня провели несколько раз вокруг двора: по ощущениям гораздо лучше, чем рваный башмак. Шагал я неуклюже, но уже без ярко выраженной хромоты. Хозяин вышел со мной в поводу на улицу, будто на демонстрацию, очень гордый собой, задрав нос и выпятив грудь. Я старался идти как можно увереннее, чтобы укрепить его репутацию. Поглазеть на меня увязалась деревенская ребятня. Судя по взглядам, которые мы чувствовали на себе, и по доносившимся разговорам, все испытывали уважение к хозяину. Измождённый и худющий Хун Тайюэ встретил нас презрительной ухмылкой:
— Что это ты, Лань Лянь, демонстрацию для народной коммуны устраиваешь?
— Да разве я посмею, — отвечал хозяин. — Я к коммуне никакого отношения не имею, как говорится, есть вода колодезная, а есть речная.
— Но ходишь-то ты по улице народной коммуны. — Хун Тайюэ указал на землю, потом на небо. — Дышишь воздухом коммуны, её солнце тебе светит.
— Улица эта ещё до коммуны была, и воздух всегда был, и солнце. Всё это правитель небесный каждому человеку даровал, всякой твари, и у коммуны присвоить всё это руки коротки! — Хозяин глубоко вздохнул и притопнул ногой, задрав голову к солнцу: — Славно дышится, солнышко светит, красота! — И он похлопал меня по плечу: — Дыши полной грудью, Черныш, твёрдо ступай по земле, пусть солнышко светит тебе.
— Как бы ты ни упорствовал, Лань Лянь, в один прекрасный день придётся уступить! — бросил Хун Тайюэ.
— Скатай улицу, старина Хун, раз ты такой умный, закрой солнце, ноздри мне заткни.
— Поживём увидим! — злобно прошипел Хун Тайюэ.
С этим новым копытом я рассчитывал послужить хозяину ещё несколько лет. Но наступил великий голод, люди озверели, ели кору с деревьев и корешки в поле. И вот однажды толпа стаей голодных волков ворвалась во двор усадьбы Симэнь. Хозяин пытался защитить меня с дубинкой в руках, но жуткий зеленоватый блеск в глазах людей до того напугал его, что он бросил дубинку и пустился наутёк. Оставшись один на один с толпой голодной черни, я понял, что настал последний час, что в моей ослиной жизни можно поставить точку. Перед глазами пронеслись все десять лет с тех пор, как я переродился ослом в этом мире. И я зажмурился под громкие крики:
— Хватай, тащи, забирай зерно единоличника! Режь увечного осла, под нож его!
Послышались горестные вопли хозяйки и детей, звуки потасовки между голодными — каждый старался урвать побольше. И тут от внезапного удара по голове душа моя покинула тело и воспарила, чтобы увидеть, как толпа накидывается на ослиную тушу и кромсает её на куски.
— Если не ошибаюсь, — я испытующе и колюче уставился на большеголового Лань Цяньсуя, — ты и был тот осёл, которому голодная чернь проломила голову кувалдой. Ты рухнул на землю и издох, а толпа располосовала тебя на куски и сожрала. Своими глазами видел. Подозреваю, что именно твоя невинно загубленная душа какое-то время покружила над двором усадьбы Симэнь — и прямиком в преисподнюю. А потом, после многих перипетий, вновь возродилась, на сей раз волом.
— Верно, — печально подтвердил он. — Мой рассказ о жизни ослом — это больше половины того, что произошло после. Когда я был волом, мы с тобой почти не разлучались, и всё, что происходило со мной, ты, должно быть, прекрасно знаешь. Так что, наверное, нет смысла распространяться об этом?
Я смотрел на его большую голову, не сообразную ни с возрастом, ни с телом, на болтающий без умолку рот, на то проявляющиеся, то исчезающие облики различных животных — осла с его вольностью и разнузданностью, вола с непосредственностью и упрямством, свиньи с алчностью и свирепостью, пса с преданностью и заискиванием, обезьяны с проворностью и озорством, — смотрел на это претерпевающее огромные перемены и исполненное печали выражение лица, сочетавшее всё вышеперечисленное, и нахлынули воспоминания… Они походили и на набегающие на песчаную отмель волны прибоя, и на устремляющихся к огню мотыльков, и на притягиваемые магнитом железные опилки, на бьющие в нос запахи, на краски, расплывающиеся по первосортной сюаньчэнской бумаге,[93]и на мою тоску по женщине с самым прекрасным в мире ликом, неизбывную тоску, которой не прерваться вовек…
Отправившись на рынок покупать вола, отец взял меня с собой. Это был первый день десятого месяца тысяча девятьсот шестьдесят четвёртого года. В безоблачном небе под чудесными лучами солнца с криками парили стаи птиц, саранча на обочинах дороги во множестве вонзала острые брюшки в твёрдую землю, откладывая яйца. Я ловил её и нанизывал на стебелёк травы, чтобы принести домой, зажарить и съесть.
На рынке царило оживление. Тяжёлые времена миновали, урожай осенью собрали добрый, и лица людей сияли радостью. Держа меня за руку, отец направился прямо в скотный ряд. При виде нас — Синеликого-старшего и Синеликого-младшего — многие восклицали: «Эк отец с сыном носят отметины на лице, боятся, что их не признают!»
В скотном ряду продавали мулов, лошадей, ослов. Ослов было всего двое. Серая ослица с поникшими ушами, печально опущенной головой, потухшим взглядом и жёлтым гноем в уголках глаз. Даже заглядывать в рот и смотреть на зубы не нужно: и так ясно, что старушка. Морда другого, выхолощенного самца, рослого, с мула, была отталкивающе белой. Белая морда у осла — не жди потомства. От него, как от изменника-сановника в пекинской опере,[94]просто исходило коварство, кому такой нужен? Отвести мясникам коммуны, пока не поздно, как говорится, «на небесах мясо дракона, на земле — мясо осла». Кадровым работникам коммуны ослятину только подавай. Особенно новому партсекретарю, который прежде служил секретарём у уездного Чэня, Фань Туну, которого за глаза звали «фаньтуном»,[95]бездонной бочкой то есть. Этот мог умять столько, что все диву давались.
Уездный Чэнь питал глубокую привязанность к ослам, а партсекретарь Фань — пристрастие к ослятине. При виде этих ослов — старого и безобразного — отец помрачнел, на глазах выступили слёзы. Понятно, опять вспомнил про нашего чёрного осла, этого белокопытку, о котором даже в газетах писали, — ни один осёл в мире не совершил столько выдающегося. Тосковал по нему не только он один, я тоже. Вспомнить время, когда я учился в начальной школе: как мы гордились им, троица из семьи Лань! И не только мы, его славу делили с нами двойняшки Хучжу и Хэцзо. Хотя отношения отца с Хуан Туном и матери с Цюсян были довольно прохладными — они даже не здоровались при встрече, — с девочками из семьи Хуан я ощущал какую-то особую близость. А если честно, они были мне роднее, чем моя сводная сестра Баофэн.