Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты вообще помалкивай. Ты тут ни при чём — не местный.
У Яманэ снова выступила на губах пивная пена.
— Нет, вы поймите, я — человек пропащий, бесхребетное ничтожество.
— Таким манером тебе здесь не выжить — это ты, небось, и сам уже понял. Знаешь, баба одна сюда хаживает, сутру твердит: «Оцутаигана, уротанриримо»… А голос у ней такой, будто вот-вот помрёт. Слыхал?
— Да.
— А ты тут расписываешь, мол, никчёмный ты человек, клянёшь себя по всякому, да только всё это враньё. А та баба не такая, у ней что на языке, то и на душе. Да и мужики, которые приходят к ней с грошом в кармане, чтоб она их поласкала — тоже.
Воцарилось молчание. Хотя в ушах Яманэ сутра, наверное, не звучала. К простенькому абажуру, подрагивая крыльями, жался белый мотылёк.
— Ты говоришь — о себе говоришь — что пропащий ты, что ничтожество бесхребетное. Да только всё это — бред ваш интеллигентский, больше ничего. Вроде бы слова-то как слова, да только смысла в них нету ни черта — пустота одна. А у той бабы и на слова-то не похоже! «Оцутаигана», а? Такое разве придумаешь? Говорит, будто кровью харкает. Так оно такое иначе и не выговоришь.
— Правильно, правильно! Одуматься вам пора! — вставил Яманэ.
— А ты заткнись, надоел уже! Вот я и говорю: бред это у тебя интеллигентский, больше ничего.
— А? Ха-ха-ха! О’кей, о’кей.
Опьяневший Яманэ, казалось, уже ничего не соображал.
— Слышь, Икусима, чистый ангел он, твой приятель. На край земли тебя разыскивать приехал. Уж не знаю, от чего ты тут прячешься. Не знаю, да и знать не хочу. Но я на тебя тогда положилась.
— Но я действительно…
— А что ты мне тогда сказал, а? «Понял» — вот что! Глазом не моргнул и пошёл парень к телефонной будке той на станции… Ради меня.
— …
— Вот, что ты за человек! И не рассказывай мне байки, что ты пропащий. Потому что бред это, больше ничего.
— Так нет же, вы просто не понимаете, я…
— Правильно, правильно. О’кей, о’кей!
— Забавный у тебя приятель. Пришёл ко мне в закусочную и спрашивает: жизнь, говорит, это чего такое? И стоит навытяжку, ждёт. А я ему говорю: «Мне откуда знать? Нашёл с кем заумные разговоры вести!»
— Ага, ага, как вас там… хозяюшка, жизнь, это чего такое? О’кей, о’кей.
— Сам думай. Вы, интеллигенты, все такие, ни хрена своей головой думать не умеете.
Судя по тону, разозлилась она не на шутку.
— Все они знают — что там дядя Маркс сказал, и что дядя Фукудзава Юкити[35]сказал… Приходят ко мне в закусочную и начинается — сидят, переливают из пустого в порожнее. Для вас, интеллигентов, это всё равно что про баб побазарить.
— А? Вот это хорошо сказано! О’кей, о’кей.
В комнате воцарилась тишина — убийственная, какая бывает только летним вечером у Осакского залива… Мотылёк упрямо жался к абажуру.
— Тётушка, я и сам толком не понимаю, как здесь оказался.
— Это как так?
— Как трусы, когда у них резинка ослабнет, опускаются, так и я, всё ниже и ниже… И сам не заметил, как вот тут оказался.
— Мда… с тебя станется. А я вообще тоже не знаю, как здесь оказалась.
— Неужели?
— А кто из нас смертных знает?
— О’кей, о’кей.
— Да заткнись ты уже!
— А-ха-ха!
— А дружок твой, гляди, на седьмом небе от счастья, что тебя нашёл.
— Да нет. Больно мерзко там, в Токио, вот я к вам и сбежал. А-ха-ха!
— Дурень…
— Послушайте, как вас, хозяюшка… Чего вы все о нём-то беспокоитесь? Лучше бы о себе подумали!
Тётушка Сэйко некоторое время молча смотрела на него. Потом сказала:
— О себе, говорите? О себе я уже давно не думаю. На себя мне плюнуть и растереть.
— Да врёте вы всё. Разве не так?
— Нет, я…
— Тётушка, умоляю вас!
— Ладно, пора мне и честь знать. Спасибо за угощеньице.
Яманэ ел жареные потроха умерших от болезней свиней. Я тоже ел. Разумеется, впервые. Он-то ел в блаженном неведении, но не последовать его примеру я не мог.
О чём она только думала, жаря нам эти потроха? Я представил себе тёмную улицу, представил одинокую тётушку, торопливо семенящую к себе в закусочную. Женщина она была норовистая, ничего не скажешь, но старость уже положила свою тяжёлую руку ей на плечо, и на улице на неё уже не оглядывались. Она была одинока, о чём красноречиво говорило то карликовое деревце, которое она мне подарила. Но беспокоиться о ней не следовало. Она привыкла жить, истекая кровью в одиночестве, и уж в моей заботе точно не нуждалась. Тётушка сказала, что Яманэ — «ангел». Он искал меня почти четыре года. Был ли я достоин его внимания? Сомнительно. Но его приезд безусловно что-то значил.
Карликовое деревце тётушки Сэйко засыхало. Я понимал, что сколько бы я не поливал его, в пекле этой комнаты ему не выжить. Но почему-то хотел спасти его во что бы то ни стало. Я решил каждый вечер выносить его на пустырь за домом, чтобы оно напиталось там вечерней росой, лучами рассветного солнца, а утром, когда Сай уйдёт, приносить его обратно в комнату. Но любому существу, однажды познавшему смертельное истощение, обрести второе дыхание нелегко. И с каждым днём признаки смерти становились отчётливее.
В каждом человеке живёт святой и дьявол. В каждом — включая, разумеется, и Яманэ Коити. Его приезд произвёл на меня глубокое впечатление. Человек он был странный: поступив на работу в газету, он и не подумал попроситься в редакцию, где мечтают работать все, а пожелал устроиться в отделе мероприятий, то есть на чёрную работу. Лучше всего он чувствовал себя в тени, наблюдая оттуда за теми, кто исступлённо мечется в ярких лучах солнца. Потому он и приехал поглядеть, что стало со мной. Я спросил его, как он сам поживает. Он усмехнулся, выдал мне своё неизменное: «Да ладно, чего там рассказывать?» и как всегда о себе не обмолвился ни словом. Но одна перемена в нём всё же произошла. Он приехал не просто для того, чтобы насладиться зрелищем моего падения.
Он приехал сказать мне: «Попробуй, вылови ситом луну со дна пруда». Приехал и сказал, хотя за его словами не стояло ровным счётом ничего. Он не рисковал своей жизнью, и поэтому его слова нисколько меня не тронули. Ая знала, что за каждое слово, которое она произнесла в тот вечер во тьме моей комнаты, она может поплатиться жизнью. И всё же сказала. Сказала: «встань», «расстегни», «а теперь туда»… Наверное, Яманэ хотел сказать мне, что я должен писать именно такие слова, слова, которые могут стоить мне жизни, но его собственные слова были не такие. Они были пусты. Её же слова шли от сердца, шли от её сути, и потому не могли не затронуть моё сердце, не проникнуть в самую суть моего существа.