Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История этих прозвищ, которые до сих пор связывают нас, подобно общей тайне, проста. В годы ученичества мы благоговели перед художником Османом, который сам лишь недавно из подмастерья стал мастером. Аллах даровал ему волшебный дар и острый ум, и он делился с нами всем, что знал и умел. Как положено подмастерьям, каждое утро один из нас должен был заходить за ним, чтобы проводить от дома до мастерской, неся его сумку, коробку с перьями и папку с бумагой. Мы так хотели быть ближе к мастеру Осману, что ссорились между собой за право исполнить эту обязанность.
У мастера Османа был любимец среди учеников, но, если бы тот стал ходить к учителю каждое утро, это вызывало бы бесконечные толки и непристойные шутки, поэтому мастер решил, что каждый из нас будет приходить к нему в определенный день недели. По пятницам он работал, а по субботам в мастерской не появлялся. Сын мастера Османа, которого тот очень любил, был, как и мы, подмастерьем, и в понедельник, как обычный ученик, сопровождал отца в мастерскую. (Впоследствии он предательски изменил нашему искусству.) Самый способный из нас, высокий худой Четверг, умер молодым от неизвестной болезни, сопровождавшейся жестокой горячкой. Покойный Зариф-эфенди приходил по средам и потому звался Средой. Впоследствии учитель поменял нам прозвища: Вторник стал Зейтином, Пятница – Лейлеком, Воскресенье – Келебеком. Имена эти были даны с любовью и значением; вот и Среда за изящество своих заставок получил имя Зариф. Но было время, когда мастер приветствовал его по утрам, говоря: «Здравствуй, Среда, как поживаешь?»
Вспомнив, как он здоровался со мной, я подумал, что сейчас расплбчусь. В ученические годы, несмотря на все побои, мы жили как в раю, ибо мастер Осман любил нас; когда ему нравились наши рисунки, глаза его увлажнялись, и он целовал нам руки, а наш дар от его похвал и любви расцветал еще больше. В те времена даже зависть, омрачавшая наше счастье, окрашивалась в другой цвет.
Как видите, я чувствую себя словно бы разделенным надвое, как те люди на миниатюрах, которым голову и руки рисует один художник, а туловище и одежду – другой. Живущему в страхе Божьем человеку вроде меня, который, сам того не ожидая, становится убийцей, непросто привыкнуть к своему новому положению. Чтобы жить по-старому, как будто ничего не случилось, я обзавелся новым голосом, подходящим для убийцы, язвительным и гнусным. Старая моя жизнь сама по себе, а новый голос, которым я сейчас разговариваю, – сам по себе. Конечно, порой вы будете слышать мой старый голос, который остался бы при мне, не сделайся я убийцей, но тогда я стану представляться своим прозвищем. И пусть никто не пытается объединить эти два голоса, ибо у меня нет личного стиля и личных изъянов, которые могли бы меня выдать. Стиль, которым кое-кто похваляется, и вообще все, что отличает одного художника от другого, я считаю изъяном, а не признаком своеобразия.
Конечно, мне непросто. Я ведь совсем не хочу, чтобы вы поняли, кто я такой: Келебек, Зейтин или Лейлек, если пользоваться прозвищами, которыми нас любовно наделил мастер Осман и ласково называет Эниште. Потому что стоит вам догадаться, кто я, как вы поспешите предать меня в руки дворцовых палачей.
Потому-то отнюдь не обо всем я могу думать и говорить. Ведь даже оставаясь один на один со своими мыслями, я чувствую, что вы за мной наблюдаете. Я не волен беспечно обдумывать кривые пути своей жизни или давать выход раздражению. Рассказывая истории, озаглавленные «Алиф», «Ба» и «Джим», краешком сознания я следил за вами.
Все воины, принцы и великие любовники легенд, десятки тысяч которых я нарисовал за свою жизнь, обращены не только к нарисованному миру и легендарным временам, где они живут, бьются с врагами, побеждают драконов и льют слезы по прекрасным девушкам; отчасти они обращены и к любителю книг, который рассматривает один великолепный рисунок за другим. Если и есть у меня стиль и личные особенности, их можно найти не только в рисунках, но и в убийстве, которое я совершил, в моих словах! Попробуйте-ка по цвету слов понять, кто я такой!
Думаю, если вы меня поймаете, неприкаянная душа бедного Зарифа-эфенди обретет покой. Сейчас, когда я стою среди деревьев, слушаю птичий гам, смотрю на воды Золотого Рога и купола стамбульских мечетей и с новой силой ощущаю, как прекрасна жизнь, его тело засыпают землей – лопата за лопатой. В последнее время, связавшись с последователями сурового эрзурумского проповедника, бедный Зариф-эфенди меня невзлюбил, но в те двадцать пять лет, что мы вместе работали над книгами в дворцовой мастерской, бывали времена, когда мы дружили. Приятелями мы стали двадцать лет назад, работая над «Шахнаме» для отца нынешнего султана, но по-настоящему сдружились позже, когда делали восемь страниц с миниатюрами к «Дивану» Физули[70]. Зариф-эфенди тогда был увлечен в чем-то справедливой, но все равно непоследовательной идеей, что художник должен душой прочувствовать строки, которые отображает на рисунке. Для этого однажды летним вечером мы с ним пришли в его сад, и он с напыщенным видом стал читать вслух стихи Физули. Я терпеливо слушал, а над нашими головами носились ласточки. От того вечера в памяти у меня осталась строчка: «Я – это не я: то, что я называю собой, – это ты», и еще помню, как размышлял над тем, какую к этой строчке можно сделать иллюстрацию.
Едва узнав о том, что тело Зарифа нашли, я побежал в его дом. Маленький сад, где мы когда-то читали стихи, теперь засыпанный снегом, показался мне еще меньше, как бывает со всеми садами, которые видишь через много лет. То же самое и с домом. Из боковой комнаты слышались преувеличенно громкие рыдания причитающих и воющих женщин, каждая как будто старалась перекричать других. Я внимательно слушал рассказ самого старшего из братьев покойного: от лица у нашего несчастного Зарифа-эфенди почитай ничего не осталось, голова разбита. Братья не смогли признать Зарифа в мертвеце, которого достали из колодца, где он пролежал четыре дня; пришлось ночью, под покровом тьмы, призвать из дома бедняжку Кальбийе – та опознала мужа по изорванной в лоскуты одежде. У меня перед глазами возникла сцена спасения Юсуфа из колодца: завистливые братья бросили его туда, а торговцы-мидианитяне спасли. Я очень люблю рисовать это место из «Юсуфа и Зулейхи»[71], потому что оно напоминает: зависть к братьям – одно из самых жгучих чувств в жизни.
Наступило короткое затишье, и я почувствовал, что все смотрят на меня. Заплакать? Но тут мой взгляд уперся в Кара. Этот подлый проныра ко всем нам принюхивается и присматривается и пытается поставить себя так, будто Эниште-эфенди поручил ему разобрать это дело и докопаться до истины.
– Кто только мог совершить такую подлость? – вскричал старший из братьев. – Каким безжалостным мерзавцем надо быть, чтобы поднять руку на нашего брата, который за всю жизнь и мухи не обидел!
В ответ все заплакали, я тоже истово присоединился к рыданиям, а сам подумал: а действительно, водились ли у Зарифа враги? Если бы я не убил его, кто еще мог бы это сделать? Помню, например, одно время (кажется, мы тогда работали над «Хюнернаме»[72]) некоторые художники обвиняли его в том, что он пренебрегает приемами старых мастеров и, для того чтобы делать заставки быстрее и дешевле, использует плохие краски и портит ими края страниц, на которые у других уходит столько труда. Как звали тех, с кем он тогда поругался? Кстати, потом ходили слухи, что причина ссоры крылась в ином, что виной тут нежные чувства к смазливому подмастерью-переплетчику с нижнего этажа. Но это очень давняя история. Были такие, кого раздражало изящество Зарифа, его утонченность и какая-то женская обходительность. Те же люди недолюбливали его за то, что он рабски следовал старым приемам, скрупулезно придерживался правил сочетания цветов в рисунках и заставках, а еще любил в присутствии мастера Османа с умным видом, впрочем не выходя за рамки вежливости, указать на недостатки, якобы имеющиеся у других художников – в особенности у меня. Последняя склока, в которой он принимал участие, была связана с предметом, некогда очень чувствительным для мастера Османа, – с заказами, которые художники дворцовой мастерской тайно брали на стороне. В последние годы, когда султан охладел к мастерской, а главный казначей потерял всякое желание выделять ей деньги, все художники стали тайком захаживать в двухэтажные особняки невежественных выскочек-пашей, а самые даровитые – в дом к Эниште.