Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед ним каракатица. Эта дрянь, как никакое другое животное, может менять свое обличье, приспосабливаясь к окружающей среде. Кроме того, осьминог может мгновенно или частично приобретать окраску окружающей среды, копировать ее формы, от круглых камней до плоских скал, мягко колышащегося мха и однотонного гладкого песка. Этот экземпляр распластался так, маскируясь под скальную плиту, что стал толщиной в несколько положенных друг на друга листков бумаги.
Он нырял несколько раз, уверенный, что осьминог под ним, и все не мог выстрелить, а тварь уползала вниз, зарываясь в песок. Но осьминог должен заботиться о дыхании и обнаруживается по одной маленькой дырочке. Гарпун входит прямо в дыхательное отверстие.
Память достает ту полуминуту, когда осьминог извивается на гарпуне и все восемь щупалец не могут ему помочь. Но все же пленник и жертва освобождается и убегает, соскальзывая с гарпуна, выстреливая облачком чернил.
У Дэвида несколько крупных рыб. Они снимают ласты и ложатся на песок. Над ними небо… Океан плещется рядом.
— Когда ты уезжаешь? — спрашивает он.
— Через две недели.
— Жаль. Можно было бы поехать на настоящую рыбалку. Сейчас рановато.
— Ничего не поделаешь.
Потом они уносят снаряжение в машину, переодеваются, едут в кампус…
Сняли с маршрута его блистательно. Полицейские, остановка, мгновенно, как из-под земли, появляются люди не в камуфляже даже, а в каких-то телогрейках, и идет расстрел обеих машин. Автоматы с глушителями, гильзы обильно падают под сапоги и скаты. Ни одна пуля не достается ему. Потом появляется вертолет и очень низко зависает. Его выволакивают из машины и буквально втаскивают внутрь аппарата. Все. Потом наркоз и нары…
…Подобно кораллу сидит на ветхой свае губка. Нигде и никогда человеческие глаза не увидят такого алого цвета. На глубине нескольких метров этот неописуемый цвет поглощается слоем соленой воды и превращается в неподдающийся определению тон, темно-коричневый с красным оттенком. Только цвет фотовспышки возвращает губке ее естественную окраску на любой глубине…
Сотни и тысячи полипов объединены в одной веточке кораллового кустика. Медленно и непрерывно, веточка за веточкой, колонии кораллов образуют постепенно целые горы и острова…
О том, что должно произойти что-то, я стал догадываться в середине февраля. Мне нездоровилось. Однажды утром, когда девка открыла люк, чтобы бросить мне мою пайку и пластиковую бутылку с каким-то пойлом, я даже не приподнялся. Глаз не раскрыл. Простуда давно сидела во мне, распускала тонкие ножки морока, яд свой впрыскивала в капилляры. А там, наверху, не различали печального состояния пленника. Блажь и капризы.
Дедушка Бадруддин сам спустился в подвал и осмотрел меня.
— Почему вонь у тебя такая в помещении?
— Дед.
— А?
— Ты за что меня сюда определил?
— А ты умный?
— Нет, наверное.
— Оттого и сидишь в зиндане. Жали кези.
— Переводчика прошу и адвоката.
— Щенок ты. Вот что я сказал. Но не трус.
— Трус как будет?
— Киллов. Тебе что, учебник родного языка принести?
— Принеси мне яду, дед.
— А кто мне отдаст деньги за труп?
— А ты на мне заработать хочешь?
— Хочу, — скромно признался он.
— Хотеть не вредно.
— Ты заболел, похоже.
— Есть немного.
— Ладно. Воняет тут у тебя. Лезь наверх.
Наверху уже стояло корыто с горячей водой. Но прочие декорации мне были незнакомы. Последнее, что я помнил, — комната Бадруддина.
— Раздевайся. Ботинки снимай.
— Трудно это.
— Ноги распухли?
— Ага.
— Снимай. Носки?
— Сгнили.
— Свинья свиньей.
В корыте я просидел до тех пор, пока вода не остыла. Отскребался, снимал коросту грязи. Разглядывал себя. Не так много я провел времени в зиндане, но являл собой печальное зрелище.
Наконец я вылез, взял огромное грубое полотенце, растерся до изнеможения, завернулся в него, сел на коврик и стал ждать. Дедушка появился вскоре. Бросил мне штаны, шерстяные носки, чуньки войлочные, рубаху.
— Есть будешь?
— Не хочу.
— Неправильно это.
В дом меня на этот раз не пригласили, но в подвал он передал мне корзинку — яйца, вяленое мясо, хлеб, зелень. И пол-литра чачи в бутылке стеклянной, заткнутой пробкой. Девка спустилась вниз и переменила войлок и одеяла. Потом, глумясь и криво улыбаясь, распылила из баллончика дезодорант.
Парацетамол был завернут в салфетку вместе с рулончиком туалетной бумаги. Даже кавказский плен стал для меня принимать очертания какого-то балагана, игры в обстоятельства. Так и будет до конца жизни — не любовь, а стихи с чебуреками, не война, а байки омоновца. А если смерть, то от поноса.
Впрочем, «передача с воли» оказала на меня мгновенное благотворное действие. Я стремительно выздоравливал.
Сны не приходили, и я стал обдумывать план побега.
…Харлов оказался в моем подвале в конце февраля. Его загнали внутрь ударом сапога, даже не развязав рук, стянутых сзади куском провода. Стянутых так, что, когда я раскрутил запястья, он еще с четверть часа не мог пошевелить пальцами, распухшими, почти синими.
— Без рук могли оставить, суки, — пробасил он сипло, сбросил сапоги и повалился на мои нары. Спать теперь предстояло по очереди, но я рад был несказанно. Большего подарка судьба не могла мне сейчас сделать.
Он заговорил примерно через час.
— Грозный наш.
— Как наш?
— Легко. Ты что? Давно тут паришься?
— С зимы, что ли. Уже не помню.
— А как в плен попал?
— К бабе приехал в Брагуны и попал.
— Откуда?
— Из Питера.
— Ты кто?
— Журналист.
— Тогда понятно. А я капитан ракетных войск и артиллерии.
— И что теперь?
— Менять будут. Или в горы потащат. Может, расстреляют.
— Хорошо бы.
— Чего?
— Да надоело все.
— Ты хоть знаешь, что вокруг происходит?
— Вот именно, что не знаю.
— Грозный наш. Чечены бегут. Равнина наша.