Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, частота повторения обрядов позора в обществах без письма, заставляет думать, что эти катарсические обряды функционируют как «письмо реальности». Они вырезают, разграничивают, намечают порядок, план, социальность, не имея никакого другого значения, кроме имманентного самому разрезанию и связанному с ним порядком. Можно наоборот спросить, не является ли все письмо обрядом второго уровня, само собой разумеется, уровня языка, припоминающим с помощью самих лингвистических знаков те разделения, которые их обусловили и превзошли. Действительно, письмо противостоит субъекту, который путается с архаическим авторитетом, по эту сторону собственного Имени. Коннотации этого авторитета с матерью никогда не ускользали от великих писателей, так же как и противоборство с тем, что мы называли отвращением. От «Мадам Бовари — это я» до монолога Молли и волнения Селина, которое ранит синтаксис, чтобы прорваться к музыке, танцовщице или никуда…
Оскверняющая пища — микстура
Когда пища рассматривается как оскверняющий объект, она оказывается оральным объектом только в той степени, в какой оральное обозначает границы собственного тела. Пища не становится отвратительной только потому, что является границей двух сущностей или различных территорий. Граница между природой и культурой, между человеческим и нечеловеческим. Это может быть отмечено, например, в Индии и Полинезии[96]для вареной пищи, уязвимость к осквернению которой является ее характеристикой. В отличие от спелого плода, который съедается без опасений, пища, прошедшая огонь, является оскверняющей и должна быть окружена серией табу. Как будто пламя не только не очищало, вопреки тому, что утверждают концепции гигиенистов, но обозначало контакт, факт того, что органическая пища вмешивается в семейное и социальное. Виртуальная нечистота такой пищи приближается к отвращению к экскрементам, которое является самым поразительным примером вмешательства органического в социальное.
Остается хотя бы то, что вся пища может быть опозорена. Так, брахман, который окружает свой прием пищи и свою пищу очень строгими правилами, является менее чистым после еды, чем до нее.
Пища обозначает здесь другое (природное), которое противостоит социальному состоянию человека и которое проникает в чистое тело. Впрочем, пища — это оральный объект (это объект), который основывает архаическое отношение человека к другому, своей матери, хранительницы силы, настолько же жизненной, насколько опасной.
Остаток: позор и возрождение
Очень значимо в этом отношении судьба отторжения, которое провоцируют пищевые остатки в брахманизме. Еще более позорная, чем любая другая пища, они, кажется, не являются причиной этой двойственности, двоякости или перманентного или потенциального смешения одного и другого, которое обозначает, как мы только что заметили, всякая пища. Остатки — это недостача чего-то, и особенно кого-то. Они оскверняют самим фактом этой неполноты. При определенных условиях, конечно, брахман может съесть остатки, которые, вместо того чтобы осквернить, придадут ему силы для путешествия или даже для его специальной функции, жреческого акта.
Эта двойственность недостачи (осквернение и сила обновления, остаток и возобновление) обнаруживается не только в сфере питания, но и в других областях. Некоторые космогонии представляют остаток после потопа в виде змеи, которая становится поддержкой Вишну и обеспечивает таким образом возрождение мира. Точно так же, если то, что остается от жертвоприношения может считаться отвратительным, однако собирание остатков жертвоприношения может быть причиной целой серии хороших перерождений и даже может привести на небеса. Таким образом, остаток — это понятие действительно двойственное в брахманизме: позор, точно так же, как и возрождение, отвращение — то же, что и высокая чистота, препятствие и в то же время влечение к святости. Но вот, наверное, существенный момент: остаток, кажется, тождественен всей архитектуре этой не обобщающей мысли. Для нее нет чего-то, что было бы всем, нет ничего исчерпаемого, есть недостача во всей системе: в космогонии, в пищевом обряде, и даже, в жертве, которая оставляет, например, в пепле, двойственный след. Вызов нашим монотеистическим и монологическим мирам, эта мысль, вероятно, нуждается в двоиственном остатке, чтобы не замкнуться в одномерном символическом Едином и, таким образом, всегда устанавливать не-объект, настолько оскверняющего, насколько оживляющего: позор и рождение. Вот почему поэт из Атхарваведы XI, 7 превозносит позорный и возрождающий остаток (uchista) как предсостояние всех форм: «На остатке основаны имя и форма, на остатке основан мир… Сущее и несущее, оба в остатке, смерть, сила…»[97]
Страх перед женщинами — страх воспроизводства
Архаический страх перед матерью оказывается страхом перед ее воспроизводительной силой. Именно эту опасную власть стремится покорить система родства по отцовской линии. Не удивительно поэтому видеть распространение обрядов осквернения в обществах, где власть по отцовской линии слабая и как бы ищет в очищении поддержку в своей борьбе против противозаконной материнской линии.
Таким образом, в обществе, где религиозные запреты совпадают с сексуальными запретами и имеют целью отделить мужчин от женщин и укрепить власть первых над вторыми, можно констатировать — как у племени Джиджингали в Австралии — значительное влияние материнского авторитета на сына. Наоборот, у их соседей племени Аранда, где отцовский контроль намного более важен, чем у Джинжингали, соответствия между сексуальными запретами и религиозными запретами нет.[98]
Пример с племенем Ноер, проанализированный Эвансом Притчардом и подхваченный Мэри Дуглас, с этой точки зрения очень показателен. Речь идет об обществе, где доминирует, по крайней мере у аристократов, принцип отцовского колена[99]и где женщины — это элемент раздела: необходимые для репродукции, они представляют опасность для идеальных законов агнатической группы, хотя проживание с родственниками матери кажется распространенным явлением. Менструальное осквернение, так же как и запрет на инцест с матерью, наиболее опасный из всех, можно интерпретировать как символический эквивалент этого конфликта.[100]
Брезгливость по отношению к позору, как защита против не поддающейся контролю власти матери, кажется еще более очевидной у племени Бемба. Ритуально нечистое и загрязненное, менструальный позор обладают у них еще и разрушительной мощью, что приходится говорить в данном случае не только об обрядовой нечистоте, но и о силе осквернения. Так, если менструирующая женщина коснется огня (символ мужественности и отцовской линии), то приготовленная на этом огне пища, принесет ей болезнь и будет угрожать смертью. Итак, у племени Бемба власть в руках мужчины, но родство считается по материнской линии и проживание после свадьбы у родных по женской линии. Мужское доминирование и проживание у родственников жены — серьезное противоречие: молодой супруг подчинен авторитету семьи супруги и должен преодолеть его собственными заслугами во время своей зрелости. Он остается, однако, в соответствии с родством по материнской линии в оппозиции с дядей матери, который является законным смотрителем детей, особенно, когда они подрастают.[101]Власть осквернения (опасность болезни или смерти в результате соединения кровь-пламя) переносит на символический уровень этот непрерывный конфликт, который является результатом сомнительного разделения мужской власти и женской власти на уровне социальных институтов. Это неразделение будет угрожать распадом всего общества.