Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вваливаются с лыжами Соня и Петя, мы еще не успеваем заговорить, я смотрю на Соню, Оля - на меня, и я быстро отвожу глаза. "Ну, погода-блеск, киснете тут!" - кричит Соня.
А ночью Оля шепчет мне, что всегда мучилась, знаю я или нет, хотела заговорить, и не могла, ждала, что я сам заговорю об этом, готовилась отвечать, а я все не спрашивал. Ее голос дрожит, как тогда, много лет назад в мороженице, и мне также ее жалко. Я говорю ей, что я всегда предчувствовал ее испуганный взгляд и вспоминал, как дрожали у нее тогда пальцы. Я обнимаю, успокаиваю ее, обещаю, что он никогда больше не появится в нашей жизни, она бормочет, что он нам хуже, чем никто, и ничто не может это изменить. Я киваю, соглашаюсь, но она недоверчиво вглядывается в темноте в мои глаза, засыпает нескоро и тревожно стонет во сне.
В двадцать пять его мучили мысли не о смерти, не о том, как это все вокруг останется, а он не будет жить. Такие думы томили его, когда он был мальчиком с тонкой шеей и обгрызанными ногтями. Тогда он плохо спал, ни с кем не разговаривал и часто плакал, а мама ходила с ним к невропатологу.
А началось все с поездки к дяде Сереже в деревню. Они с мамой отправились туда на август, и это было чудесное время, но незадолго до отъезда, когда он предвкушал уже встречу со школьными ребятами, в маленьком домике напротив умерла старушка. Она долго болела, и в последнее время уже не вставала, а до этого изредка появлялась на завалинке. Она сидела, сморщившись, укутавшись в платок, и ее пергаментное лицо противоречило жаркому солнцу, зелени деревьев и радости мальчишеской жизни.
Однажды вечером дядя сказал: "Петровна-то совсем плоха... Может, сегодня и кончится". Мальчику стало не по себе, и он долго не мог заснуть, а кровать его была у окна, и, просыпаясь ночью, он видел огонек в окошке соседнего дома. Вспоминая страшное лицо Петровны, похожее на обтянутую кожей маску он думал, что сейчас, совсем рядом с ним, в этом доме не спят - там умирает человек, Петровна, и он это знает, и все знают, и ничего не могут сделать. И ему был страшно.
Потом это поутихло, забылось, он улыбался, вспоминая те страшные ночные часы, но не был спокоен до конца, словно что-то в нем осталось от того мальчика, кутавшегося в одеяло и старавшегося не смотреть на желтое окошко. Он вспоминал и следующую ночь, когда все было кончено, и у двери стояла крышка гроба. Тогда он спрашивал, зачем это; дядя отвечал, что таков обычай. И ему снова было страшно, на этот раз - оттого, что эту крышку спокойно выставили на улицу, зная, что ее никто не украдет, и что все так ясно и неизбежно. Он не мог определить это словами, но страдал и мучился, а когда они уезжали, забыл уже и про купания и про лес.
Эти воспоминания приходили все реже. Но когда он стал постарше, они навлекли новые мысли.
В кино показывали героев, которые ничего не боялись. Они умирали, гордо отвечая врагу перед смертью. Бесстрашные разведчики выходили навстречу засаде, стреляли из-за дерева в вооруженного врага, оставаясь неуязвимыми для пуль, каждая из которых несла смерть. Смерть была той же, что и у старушки за желтым окном, но они не боялись ее. А он? Он мог драться с мальчишками и не плакать, получая фонарь под глаз, но ведь это же совсем другое... И он однажды попробовал свои силы, на спор спрыгивая с грузовика, когда их класс возили в колхоз убирать морковку. Во второй раз он опять же на спор прошел по узкой стенке между крышами домов. Было страшно, хотелось сесть на корточки, ухватиться за стенку руками, и, закрыв глаза, ждать, когда кто-нибудь придет и снимет его оттуда, а потом даст хороший нагоняй. Но на него смотрели ребята, и он прошел туда, потом - обратно, сердце колотилось, но было приятно вразвалку подойти к зрителям и махнуть рукой на восхищенное: "Ну, Валька, ты даешь!"
Потом прошло и это. Он вырос, стал работать, женился. Они с женой любили друг друга, жизнь была радостна, хороша, и все-таки от прежних детских страхов и попыток пересилить себя осталась неясная, неосознанная тревога. Он вспоминал, как боялся желтого окошка, и как доказывал, что ничего не боится, шагая по крыше, на самом деле, ужасно боясь. Теперь его страшило, что в обыденной жизненной суете он так никогда и не узнает, на что же он способен, и скорее всего, ему так и не удастся совершить поступок, что перебросил бы его с одного полюса на другой - оттуда, где смерть страшна и неизбежна, туда, где не боятся смерти, а жизнью распоряжаются сами.
Эта тревога накатывала редко, больше его волновали заботы о жене тоненькой девочке с темными кудряшками: он помогал ей чертить, делать курсовые проекты. Он любил навещать с женой друзей, у которых был сынишка, и мечтал о своих будущих детях. Ему нравилась размеренная семейная жизнь, в которой каждый вечер - хоть и похож на предыдущий, но спокойный, надежный и счастливый.
То утро был субботним. Оно началось непривычно тихо и поздно - жена уехала на неделю к родителям, и он проснулся один, раздумывая, который может быть час, и надо ли ему подниматься. Хорошо было немного поваляться в постели, зная, что никуда не надо идти, но потом он вспомнил, что пойти все же придется в булочную за хлебом.
Утро оказалось солнечное и обещало приятный и теплый день.
Он шел, помахивая сумкой, высчитывая, через сколько дней приедет жена, и думал, что надо убрать в квартире к ее приезду. Навстречу проходили женщины с сумками, полными продуктов, спешили мальчишки с бидонами молока, и медленно ступали мужчины с картошкой в больших пакетах. Двери магазинов скрипели и хлопали, поминутно открываясь, показывая большие очереди и торопливых продавщиц.
Булочная уже появилась за углом. Оставалось пройти только один дом, пересечь улицу, и он был бы в булочной и купил бы хлеб, пройди он минутами раньше мимо сберкассы в этом единственном, оставшемся до булочной доме.
Впереди шла женщина с большим целлофановым мешком, на вершине которого угрожающе клонился пакет с молоком. Он смотрел на пакет и все думал, как бы сказать женщине, что она сейчас разольет молоко, но так и не успел: пакет шлепнулся на асфальт. Женщина охнула, стараясь подхватить мешок, но рассыпала еще и яблоки. Она начала собирать их, бросаясь от одного к другому, а молочная лужа разливалась все шире и шире. Одно яблоко подкатилось ближе к нему, и он нагнулся, чтобы подобрать его, но вдруг увидел, как из двери, на которой висела вывеска, выскочили двое.
Было что-то неестественное в их быстроте, и в руке у первого он отметил не то игрушку, не то пистолет. Другой тащил сумку, и они бежали в его сторону, отпихнув застывшую на их пути женщину. А из сберкассы вдруг понесся крик, но в этом крике он ничего не понял, машинально нагибаясь за яблоком, к которому бежал человек с пистолетом. Широконосые ботинки оскорбительно уверенно и быстро растоптали молочную лужу и приближались, грозя расплющить и ярко-розовое блестящее яблоко. Его возмутила эта уверенность, потому что сам он так и не решился сказать женщине, что пакет ее упадет. Но ботинок уже навис над красивым яблоком, он не выдержал, толкнул бегущего человека, и яблоко осталось цело. На мгновение он успокоился, но когда выпрямился, увидел очень близко остервенелое лицо, которое наплывало узкими губами, скривившись в крике, а круглое дуло почти упиралось в грудь. Он четко вспомнил узкую кирпичную стенку между крышами домов. Как тогда захотелось исчезнуть, раствориться, не видеть, но нельзя было отступить и надо было сделать еще шаг. И он сделал его, изловчившись, стараясь схватить твердую сталь, и в эти мгновения борьбы страх пропал, вместо него поднялось яростное торжество, он изо всех сил отталкивал руку с пистолетом, а в душе был ликование, что страха нет, и еще - сводящая скулы ненависть к этим узким губам, а еще через секунду дуло выскользнуло из пальцев, в ушах зазвенело предчувствие, но грудь обожгло и дышать стало нечем. Он упал, сжимая в руках пакет для хлеба, больше всего на свете желая все повторить и схватиться за дуло иначе. И опять не страх, а лишь сожаление мучило его. И еще была боль в груди и тоска по кудрявой девочке, но над всем этим - досада, что он так неловко схватился за дуло. Когда приехала "Скорая помощь", женщина, рассыпавшая яблоки, плача говорила, что ничего бы с ним не случилось, останься он на месте. А он об этом не успел подумать.