Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом стихотворении возникает образ Маши Алигер, в которую у меня немножко влюбленность была.
Волков: Это после того, как вы разошлись с Беллой?
Евтушенко: Да, когда я поехал в Коктебель. Потом мне на меня же пришло письмо от уборщицы моего коттеджа. Она сочла, что я был сыном – избалованным сыном! – знаменитого поэта Евтушенко. Она писала, сколько бутылок она выгребла, какие разные девушки у меня появлялись… «Вы такой серьезный хороший поэт, я так люблю ваши стихи…»
Волков: А сын вас дискредитирует.
Евтушенко: Да, «сын вас дискредитирует. Конечно, он ничего особенно плохого не делал, мальчишка, но вы все-таки поговорили бы с ним всерьез…» Наверное, и стоило бы мне с самим собой поговорить тогда всерьез…
Нас было двое, влюбленных в Машу Алигер. Ну, сколько ей – шестнадцать лет все-таки уже было, но восемнадцати еще не было. И ничего, кроме поцелуя во время заставшей нас грозы, не было. И Маша, негодница, меня даже обманула, когда мы договорились с ней встретиться в Москве, а она не пришла на свидание. Что меня очень обидело. Тем более что мне уже влетело за нее: Павел Григорьевич Антокольский тряс палкой и кричал на меня. Все были уверены, что я соблазнил ее там, в Коктебеле. Ничего этого не было, но влюбленность была. И я даже ее включил в стихотворение – как она на камушке сидит в Коктебеле… Она была очаровательной: некрасивая, но очень какая-то своеобразная. Это от Маргариты Иосифовны, ее матери, в Маргарите Иосифовне было много очарования, прекрасная, прекрасная. И мне нравятся, честно вам скажу, до сих пор куски из ее поэмы «Зоя». Это искреннее произведение.
Волков: Алигер, по-моему, Сталинскую премию тогда получила?
Евтушенко: Да. Я помню, как люди вставали, когда Антокольский читал «Сына», и когда Алигер читала «Зою» – тоже вставали. И Маргарита Иосифовна была смелым человеком – она первой выступила против Хрущева во время его встречи с интеллигенцией[34], когда я не присутствовал. Хрущев тогда сказал Симонову и ей: «Ну чего вы хотите?» – «Как же, Никита Сергеич, мы же были товарищами, мы боролись за одно и то же дело! Как же вы можете сейчас так разговаривать с нами, с писателями?» Хрущев сказал: «Ну что, мне войну, что ли, для этого нужно организовывать, чтоб мы снова поняли друг друга?» Потом извинился все-таки перед Алигер. Она совсем была беззащитна…
Волков: А «глаза твои раскосые и плечи твои белые роскошные» в вашем «Одиночестве» – это Ахмадулина?
Евтушенко: Это, конечно, о ней всё стихотворение.
…От Пастернака незабываемо как-то пахло. Свежими яблоками, черемухой какой-то очень свежей-свежей. Никогда не забуду его домработницу – она смотрела на Пастернака, он читал тогда «Вакханалию» сам! А он как ребенок поддразнивал чуть-чуть Зинаиду Николаевну, жену свою, и читал:
И на окно покашивал глазом:
И жена его, как девочка, пунцовела и крутила кисть камчатной скатерти.
Там был Борис Ливанов и профессор Анджело Рипеллино, которого я привел, и только это мне позволило одолеть свою робость. Если б не Рипеллино, не знаю, набрался бы я храбрости прочитать Пастернаку свои стихи.
Волков: Рипеллино был итальянский славист, большой знаток русской литературы.
Евтушенко: Да-да! Замечательный переводчик! Дивный, талантливый, замечательный просто человек! И что с ним сделали, как его обидели![35] У него жена была чешка – и он защитил ее родину в 1968 году. Еще бы он не защитил! Что за мужчина он бы тогда был! А его называли «давно замаскировавшийся антисоветчик профессор Рипеллино» – человека, который столько сделал! Он перевел из Маяковского всё лучшее, он Мандельштама перевел! Он все наше поколение открыл итальянцам! Он, может быть, пожертвовал собой как поэт… Господи! Скольких людей оскорбили! Помимо собственных гениев, которыми гордиться должна, эта страна затравила! Как можно было такого чудесного, чистейшего человека, как Пастернак, втаптывать в грязь! Говорить о нем такие чудовищные вещи! Сравнивать его со свиньей! Ну, это уже особая статья…
Евтушенко: Что случилось с талантливыми людьми?! Было страшно, когда проходило писательское собрание по поводу Пастернака. Это происходило на моих глазах. И потряс меня один из моих героев – Борис Слуцкий, человек совершенно бесстрашный, который при жизни Сталина писал стихи против Сталина, замечательный поэт.
На этом антипастернаковском собрании, где Пастернака поносили за «Доктора Живаго», объявили, что следующим выступает Слуцкий, а потом вдруг объявили перерыв. Я, конечно, был уверен, что Слуцкий будет защищать Пастернака. Я подошел к нему: «Борис Абрамыч, только ради бога будьте осторожны!» Просто я за него беспокоился. И он сказал: «Не беспокойся». Окаменело так сказал мне: «Не беспокойся, Женя, я выступлю правильно». А выступая, начал с того, что шведы отомстили нам за поражение под Полтавой тем, что дали Нобелевскую премию Пастернаку. Я настолько был потрясен, я так любил Пастернака… И после того выступления я был очень жесток со Слуцким, по-мальчишески. Потом я очень жалел, что так неправильно поступил по отношению к нему.
…Я, между прочим, был тогда секретарем комсомольской организации Союза писателей. Это была смехотворная организация, потому что я ничем больше, как добыванием разрешения на аборт для официанток ресторана, и не занимался. Они были членами моей организации, а комсомольского возраста писателей почти не было. Так что ко мне пристали: вызвал секретарь парткома нашего Сытин – неизвестно откуда появившийся, с бородочкой такой, ложный гном из «Белоснежки и семи гномов», фальшивый насквозь человек – и стал от меня требовать, чтоб я выступил от молодежи против Пастернака. Я сказал, что ни в коем случае этого не буду делать. Я спросил: «А вы читали „Доктора Живаго“?» Он: «Я не читал, но…» Я говорю: «А я читал». – «А откуда вы его взяли?» – «А мне Борис Леонидович дал почитать». – «Ну и что?» Я говорю: «Ничего общего это не имеет с тем, что говорят о романе. Там ничего нет оскорбляющего родину. Абсолютно».
Волков: А вам, кстати, роман-то понравился?
Евтушенко: Нет. Мы тогда увлекались Ремарком, Хемингуэем – рубленой прозой. Сейчас я просто обожаю этот роман! А тогда… Я дал тогда Пастернаку обещание, что утром приеду вернуть ему рукопись.
Волков: Он дал ее только на ночь?
Евтушенко: Ну конечно. Я пролистал, и мне роман показался очень старомодным. Никакой контрреволюции я не увидел, да и не было там ее – просто было показано, что в Гражданской войне по обе стороны были хорошие люди. И жестокость по обе стороны была. Но мы тогда болели модернизмом, у нас были другие эстетические идеалы, и я Пастернаку сказал: «Борис Леонидович, мне ваши стихи больше нравятся».