Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если до сих пор Империя строго следила за политическими мнениями и высказываниями, весной 1814 года цензура ослабела, а протесты и критика звучали все громче. 12 марта восстал город Бордо, требуя возвращения Бурбонов; по Парижу распространились памфлеты и воззвания монархистов, призывавшие к свержению режима и заключению мира. Как парижане, так и жители провинций склонялись к волнениям и заговорам, а то и к мятежу:
«Повсюду были сборища, от салонов до лавочек и общественных мест. Это был постоянный обмен такими слухами, которые могли только отнять те проблески надежды, которые еще, возможно, оставались. (…) Надзор был бесполезен, поскольку не мог повлечь за собой каких-либо последствий. Принудительные меры привели бы к восстанию. (…) Для арестов имелось больше причин, чем нужно, но справедливости ради следовало бы арестовать всех вообще, и тюрьмы, даже если бы их сделать вдвое больше, не смогли бы вместить в себя всех, кто в большей или меньшей степени достоин был оказаться под замком».
Снабжение столицы становилось все более затруднительным, цены на продовольственные товары и уголь росли, город наводняли раненые. В этой ситуации парижане, понимая всю уязвимость столицы, не имевшей ни достаточно прочных стен, ни войск, необходимых для обороны, все больше сомневались, что действующий режим может противостоять валу войск коалиции. Их тревога становилась все сильнее — парижан пугал призрак казачьего нашествия:
«Торговцы гравюрами и книгопродавцы начали продавать раскрашенные гравюры с подписью “казаки” и изображением уродливых чудовищ, одетых самым чудным образом и совершавших всяческие бесчинства. Было очевидно, что художники опирались только на свое воображение».
Английские газеты, распространявшиеся в Париже, тоже играли на страхах и слухах. 15 марта 1814 года «Таймс» писала:
«Если Блюхер и казаки войдут в Париж, пощадят ли они его? И зачем им щадить Париж? Сохранят ли они ценные памятники искусств? О нет! Нет! Эти возмущенные воители воскликнут, что пришел их день мщения и разрушения…
Ударив по Парижу, они ударят в самое сердце французской нации».
Донесения французской полиции и контрразведки вторили им, тоже подтверждая, что придется ждать мщения:
«Если неприятель войдет в Париж, город будет уничтожен. Вражеские генералы пообещали это своим солдатам, трепещущим от радости при разговорах о Париже. Нет такой человеческой силы, которая остановила бы грабеж и пожар. Я убежден в этом всеми подробностями, какие я мог собрать из разговоров вражеских генералов и солдатских пересудов».
23 января, сделав Марию-Луизу регентшей при помощи патентных писем, Наполеон вручил реальное руководство империей своему брату Жозефу. В течение многих недель Жозеф пытался вселять в жителей страны уверенность и успокаивать их; для этого он неоднократно организовывал военные парады, войсковые смотры; чтобы увеличить численность парижских войск, он призвал на помощь молодых артиллеристов из Политехнической школы. Были приняты меры для организации обороны подступов к Парижу: «1 февраля началось строительство палисадов, защищающих 52 парижские заставы, для чего были срублены самые красивые деревья Булонского леса». Наконец, Жозеф старался поддержать иллюзию, что в стране продолжается нормальная политическая жизнь: продолжали заседать Регентский совет и Совет министров. Но эти меры, смехотворные, если принять во внимание размах угрозы, которую несли союзники, не могли успокоить парижан. В письме Наполеону от 11 марта архиканцлер Камбасерес признавал:
«Зло велико, и растет с каждым днем. Мы посреди отчаяния, нас окружают изнуренные или недовольные люди. В других местах все еще хуже: официальные рапорты и частная переписка сходятся на том, что защищаться уже нельзя, что отчаяние стало всеобщим, что недовольство проявляет себя разными путями и что если рука Вашего Величества не придет в скором времени к нам на помощь, нас ожидают самые зловещие события».
Таким образом, в середине марта, когда союзники подступали к столице, положение представлялось весьма тяжелым.
Как мы видели, в первой половине марта, когда союзное наступление продолжалось, коалиция не могла договориться по двум важнейшим вопросам. Первый вопрос, военный, касался стратегии, которой следовало придерживаться. Второй, политический, звучал так: что считать победой? Нужно ли просто покончить с Наполеоном и позволить французам свободно выбрать, какой политический режим будет в стране, или повлиять на их выбор, а то и навязать им его? В то время как союзники не могли найти общий ответ на эти важнейшие вопросы, Талейран, будучи убежден, что с императором и империей покончено и пришел его час, начал плести свою паутину.
В 1814 году князю Беневентскому, бывшему епископу Отенскому, было 60 лет. В ходе своей многообразной карьеры он сначала носил церковное облачение, а затем дипломатический фрак, и поочередно служил монархии, Учредительному собранию, Директории, Консульству и Империи. Умный, блестящий и продажный, он, несомненно, вызывал к себе такое восхищение и такую ненависть, как мало кто в наполеоновской Франции. Он специально демонстрировал свою непринужденность, «ходил разряженным» вместо того, чтобы одеваться, как другие, подчеркивая свою необычность и свой отказ следовать каким-либо условностям:
«Его рубашка, вместо того, чтобы быть заправленной в черные шелковые кюлоты, прикрывала их сверху и развевалась, как блуза; и он мог разговаривать с помощниками, в числе которых иногда были и женщины, будучи вот так разряжен, да еще и со шляпой на голове. Рассказывали, что он в таком виде как-то и российского императора принимал.
Когда он считал нужным одеться, он нацеплял на себя, помимо длинного и широкого жилета, очень просторный фрак квадратной формы, застегивая его на три-четыре верхних петлицы. Обычно он заканчивал свой туалет к часу дня, и, поскольку он не любил ни торопиться, ни менять свои привычки, люди вспоминали лишь несколько случаев, при Республике, при Империи или при Реставрации, когда обстоятельства, с его точки зрения, были достаточно серьезны, чтобы что-то изменить в этом церемониале.
За таким эксцентричным обликом скрывался грозный государственный деятель, опытный, со стальными нервами, владевший остроумием и иронией в такой степени, в какой это было доступно только многосторонне образованному человеку XVIII столетия, ловкий и беспринципный дипломат, наделенный большим талантом и лишенный каких-либо моральных ориентиров. Одно из свидетельств о Талейране — его смачный портрет, который Поццо ди Борго, корсиканец, враг Наполеона, в 1804 году поступивший на российскую дипломатическую службу, набросал в письме к государственному секретарю Карлу Нессельроде:
«Этот человек не похож ни на одного другого. Он портит, он устраивает, он интригует, он за день сто раз меняет манеру управления. Он интересуется другими ровно в той степени, в какой он в них нуждается в эту минуту. И даже его вежливость — это ссуда ростовщика, которую надо поторопиться вернуть с процентами до конца дня».