Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не известно, призвали бы его в армию, если бы призыв не совпал с разводом его родителей, вследствие чего мать была слишком подавлена и растеряна, чтобы попытаться предпринять решительные шаги, направленные против его мобилизации. С тех пор, как старшая дочь вышла замуж и переехала жить к мужу на противоположный конец города, объявляясь крайне редко, так как с головой ушла в разведение редких пород собак, помешавшись на коварных собачьих болезнях, собачьих менструальных циклах и случках, полагая, что ее самоотверженность окупится сторицей, его мать лишилась некоторой поддержки в своих препирательствах с мужем, и тот, почувствовав ее слабость, довольно скоро довел дело до развода.
Он был призван весной, зачислен в команду воздушно-десантных войск и с городского призывного пункта отправлен на Дальний Восток, в глухую безлюдную местность, где впервые испытал некое подобие счастья, когда сознание его и взгляд пали, как сеть, на зеленые просторы и дикие сопки, где существование его наполнилось простой физической борьбой зверя, где вжившись в движение, они совершали умопомрачительные марш-броски, проводили имитации нападений, срываясь с неба как свинцовые грибы, управляя стропами парашютов, грызли кору деревьев и в движении же спали. На время он избавился от комплекса аутсайдера. Хотя и знал, что даже здесь нет человека глупее его, потому что глупость его была неземной. Он подумывал остаться в армии на сверхсрочную службу. Но его желание натолкнулось на отсутствие технического образования, и эта возможность отпала сама собой.
Все те годы, которые его не было дома, я улавливал ужас в глазах тетушки, стоило лишь ей увидеть мое лицо. Надо полагать, она уверилась в том, что девяносто девять процентов солдат возвращаются из армии с лицами, посеченными осколками раскаленного железа. Писем из армии он не писал, потому что ему было легче отрезать себе правую руку, о чем он серьезно подумывал еще будучи учеником средней школы, потому что страшное, тошнотворное чувство неумения, неспособности парализовало не только его мозг, но и конечности, отчего авторучка стеклянно взрывалась у него в пальцах, точно сосулька, зажатая в тиски.
Ему оставалось два месяца до демобилизации, когда на очередных учениях он отказался убить помешавшую взводу лошадь, и младший офицер, приказа которого он ослушался, ударил его прикладом автомата между лопаток, и тогда он медленно повернулся к офицеру лицом, и его кулак метнулся от бедра, практически невидимый, и сшиб офицера с ног, точно тряпичное чучело, предназначенное для прицельной стрельбы, но за несколько секунд до этого пасущаяся лошадь была убита наповал короткой очередью другого десантника. Между тем у младшего офицера на левой стороне лица кожа лопнула от уголка губ до мочки уха, были выбиты, а точнее, выкорчеваны, как пни, четыре коренных зуба, вышиблена и в трех местах сломана челюсть, от чего она висела криво, словно дверца на одной петле, а мозг был погружен в беспросветный мрак на пять часов. По этому знаменательному случаю был устроен грандиозный показательный суд военного трибунала, на котором присутствовали не только десантники, но и артиллеристы, морские пехотинцы, ракетчики, связисты, доставленные в темно-зеленых грузовиках со всей округи. И он был осужден военным трибуналом и приговорен к двум годам лишения свободы с отбыванием срока в дисциплинарном батальоне. Перед этим его спросили, сожалеет ли он о случившемся, сожалеет ли о своем проступке? Его твердый, немигающий взгляд странно сочетался с неуверенным, спотыкающимся голосом: он сказал — лошадь-то убили все равно — и сказал с трудом — вот, если бы лошадь осталась жива, тогда да, тогда правильно, а так, да, да сожалею, да, ни к чему ударил — а потом сказал — ладно уж, отсижу, сажайте, чего уж там.
Что же касается пострадавшего офицера, то продержав его в госпитале столько, сколько требовалось для полного выздоровления, командование части отправило офицера в отпуск, а вслед за этим, сразу же после отпуска он был отчислен из части и переведен куда-то в Молдавию. По счастливой случайности официальное уведомление из воинской части, адресованное его матери вытащила из почтового ящика старшая сестра, приехавшая ее навестить. Испытывая радостное возбуждение, вызванное предчувствием того, что ее младшего брата представили к правительственной награде, она вскрыла пакет перед входом в лифт и, прочитав, неподвижно стояла на месте, тупо глядя перед собой до тех пор, пока мужчина, которому требовался лифт, не попросил ее посторониться. И она пошла на седьмой этаж пешком, с трудом преодолевая ступеньку за ступенькой, медленно двигаясь в квадратах пыльного солнечного света, проникавшего на лестничные пролеты через большие грязные окна, лихорадочно соображая, как должна поступить, чтобы предотвратить поездку матери на суд, до которого тогда оставалось полтора месяца, и предотвратить все те последствия, которые произойдут в том случае, если эта поездка состоится. И она ничего не сказала матери, спрятав извещение в своей сумочке, но вечером того же дня все рассказала мне.
Разговаривая со мной в сумрачном сквере, куда она попросила меня срочно прийти, она, как обычно, избегала смотреть мне в лицо: я чувствовал исходивший от нее запах псины и различал на ее одежде прилипшие собачьи шерстинки, но я помнил, что все это временно — и запах, и шерсть, и нужда, и псарня в малогабаритной квартире — все это будет свернуто и забыто, как только они с мужем разбогатеют; она глухо мне говорила — ведь первое, что мать сделает, позволь мы ей туда поехать, заявит о том, что он ненормальный, потребует собрать медицинскую комиссию, будет биться в истерике и заставит их всех ей поверить, заставит не только отпустить его из-под стражи, но и заставит их его демобилизовать, но они демобилизуют-то его, как сумасшедшего, как шизофреника неустойчивого круга, и ему сделают пометку повсюду: и в паспорте, и в военном билете, словом, везде, и тогда на нем можно будет поставить крест — и говорила — мать на все пойдет, она будет ослеплена и нельзя от нее ждать, что она станет задумываться над последствиям — потом она мне сказала — наверное, лучше, чтобы он отсидел срок, если его вообще посадят; я ей сказал — тебе все равно очень скоро придется ей об этом сказать; она сказала — да, после суда я ей об этом скажу — и спросила — его посадят?
Я сказал — если будет суд, его не могут не посадить; и тогда она мне сказала — я думала сегодня весь день, я думала и поняла, что все мы чем-то защищены от бед, от полного края, кто-то умом, смекалкой, кто-то деньгами. Кто-то судьбой, а все вместе — изменчивостью, изворотливостью. А он-то ничем не защищен, потому что всех нас можно расплавить и переделать, и вразумить, а вот его-то нельзя вразумить или, там, расплавить, нельзя его втиснуть в иную форму, придать ему иной вид, сделать его меньше, чем он есть или согнуть в том месте, где все гнутся, и потому, ни мне, ни твоей, ни моей матери, ни тебе, даже с твоим изуродованным лицом не было и не будет никогда так тяжело, как ему — и сказала — а это сила, чертова его сила, которая его пальцам позволяла, как щипцам для колки орехов, крушить их скорлупу, которая проявлялась у него уже в десять лет, эта сила и есть его главная беда, потому что она разместилась в нем, вытеснив совершенно все — и ум, и душу — проникла и укрепила даже те места тела, в которых человек испокон веков был слаб, и вот она-то его и погубит, а заодно и еще кого-нибудь, кто попадется ему под руку; я ей сказал — пожалуй, что так — я смотрел на нее сбоку, и профиль ее словно начал размечаться, тяжелеть, и я почувствовал нечто неуловимое, какое-то тревожное изменение, как перед дождем, и это нечто толкнуло, заставило меня сказать — надеюсь, хоть эта история на некоторое время отвлечет тебя от твоих поганых собак — и этих слов она мне так и не простила, она просто встала со скамейки и молча ушла.