Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она жила, улыбаясь и как будто гордясь тем, что так долго сохраняла свою красоту, и когда рядом с нею появилась свежая, восемнадцатилетняя Аннета, она не только не стала страдать от этого соседства, а, напротив, гордилась тем, что ее искусно поддерживаемая зрелая красота может быть предпочтена лучезарному блеску юных дней цветущей девочки.
Она даже думала, что вступает в счастливый и спокойный период жизни, как вдруг смерть матери поразила ее в самое сердце. В первые дни это было такое глубокое отчаяние, которое не оставляет места ни для какой иной мысли. С утра до вечера она была погружена в неутешную скорбь и старалась только припоминать малейшие черточки покойной, ее привычные слова, ее наружность в былое время, платья, которые она когда-то носила. На дне ее памяти словно были накоплены те реликвии, а в исчезнувшем прошлом собраны те интимные и мелкие воспоминания, которыми она будет теперь питать свои тяжелые думы. Потом, когда она довела себя этим до такой степени отчаяния, что с нею поминутно случались нервные припадки и обмороки, все накопившееся горе исторгнулось в слезах, которые она проливала день и ночь.
Однажды утром, когда вошедшая горничная, отворяя ставни и раздвигая занавески, спросила: «Как ваше здоровье сегодня, сударыня?» — она, чувствуя себя изнуренною и разбитою от слез, ответила:
— Ах, плохо. Право, я совсем без сил.
Держа поднос с чаем, служанка взглянула на госпожу и, тронутая ее бледностью, бросавшейся в глаза даже на фоне белой постели, проговорила с искренним участием:
— Правда, сударыня, у вас плохой вид. Вам следовало бы полечиться.
Это было сказано таким тоном, что графиню как иглой кольнуло в самое сердце, и, едва горничная вышла, она встала с кровати и подошла к большому зеркальному шкафу, чтобы рассмотреть свое лицо.
Увидев себя, она остолбенела, так испугали ее впалые щеки, красные глаза, изможденный вид — следы нескольких дней страдания. Она так хорошо знала свое лицо, так часто его рассматривала в стольких зеркалах; она прекрасно изучила все его выражения, все кокетливые мины, все улыбки, не раз уже устраняла его бледность, уничтожала легкие следы утомления, сглаживала маленькие морщинки, заметные при ярком дневном свете у уголков глаз, — и это лицо вдруг показалось ей лицом какой-то другой женщины, лицом незнакомым, искаженным неизлечимой болезнью.
Чтобы лучше разглядеть себя, чтобы лучше убедиться в этом неожиданном несчастье, она приблизилась к зеркалу вплотную, коснулась его лбом, и ее дыхание, пробегая паром по стеклу, затуманило и почти изгладило бледный образ, от которого она не могла оторваться. Она стерла носовым платком со стекла туманный след и, дрожа от странного волнения, занялась долгим и терпеливым осмотром перемен, которые произошли с ее лицом. Легким прикосновением пальца она расправила кожу на щеках, пригладила ее на лбу, приподняла волосы и отвернула веки, чтобы разглядеть белки. Затем открыла рот, осмотрела свои немного потускневшие зубы, в которых сверкали золотые точки; синева десен и желтизна кожи на щеках и на висках обеспокоили ее.
Она с таким вниманием производила осмотр своей вянущей красоты, что не расслышала, как отворилась дверь, и вздрогнула, когда горничная за ее спиною сказала:
— Сударыня, вы забыли про чай.
Графиня обернулась, смущенная, застигнутая врасплох, сконфуженная, а служанка, угадывая ее мысли, заметила:
— Вы слишком много плакали, сударыня, а слезы больше всего сушат кожу. От слез кровь обращается в воду.
Графиня грустно прибавила:
— Да и годы берут свое.
Горничная воскликнула:
— О, сударыня, вы еще не в таком возрасте! Несколько дней отдыха, и даже следа не останется. Но вам необходимо гулять и не надо больше плакать.
Одевшись, графиня сразу спустилась в парк и впервые после смерти матери вошла в садик, где любила когда-то ухаживать за цветами, а затем до самого завтрака гуляла по берегу реки.
Садясь за стол против мужа, рядом с дочерью, она сказала, чтобы узнать их мнение:
— Сегодня я чувствую себя лучше. Должно быть, я не такая бледная,
Граф ответил:
— Ну, вы еще довольно плохо выглядите.
Сердце ее сжалось, и слезы навернулись на глаза, ведь она уже привыкла плакать.
До самого вечера, и на другой день, и в следующие дни, думая о своей матери или о самой себе, она каждый раз чувствовала, что рыдания подступают к горлу и на глаза набегают слезы, но, помня, что от слез делаются морщины, она удерживала их и сверхчеловеческим напряжением воли заставляла себя думать о чем-нибудь постороннем, обуздывала свою мысль, подчиняла ее себе, старалась отвлечься от своего горя, утешиться, рассеяться, не думать больше ни о чем печальном, чтобы вернуть себе здоровый цвет лица.
В особенности же не хотелось ей возвращаться в Париж и встретить Оливье Бертена прежде, чем она не станет опять сама собой. Она слишком исхудала, а женщина в ее возрасте должна быть полной, чтобы сохранить свежесть, поэтому она старалась возбуждать аппетит прогулками по полям и лесам и, хотя возвращалась домой усталая и не чувствуя голода, заставляла себя много есть.
Граф, которому уже не терпелось вернуться в Париж, не понимал ее упорства. Видя ее непреодолимое сопротивление, он объявил наконец, что уезжает один и предоставляет графине приехать, когда ей будет угодно.
На другой день она получила телеграмму с вестью о приезде Оливье.
Ею овладело желание бежать: так боялась она его первого взгляда. Надо было подождать еще неделю — другую. Ухаживая за собой, можно за одну неделю совершенно изменить лицо; ведь женщины, даже здоровые и молодые, от самой ничтожной причины становятся неузнаваемы за один день. Но мысль показаться Оливье среди бела дня в открытом поле под ярким августовским солнцем рядом с юной и свежей Аннетой встревожила ее до такой степени, что она сразу же решила не ехать на станцию, а ждать его в полумраке гостиной.
Она поднялась к себе и задумалась. Знойный ветерок по временам колыхал занавески. Воздух был наполнен стрекотанием кузнечиков. Никогда еще она не испытывала такой тоски. Это уже не была та гнетущая скорбь, которая терзала и раздирала ей сердце, подавляла ее перед бездыханным телом горячо любимой старой матери. Та скорбь, которую она считала неизлечимой, превратилась спустя несколько дней только в какое-то болезненное воспоминание; но теперь она чувствовала, как ее подхватил и захлестнул глубокий поток грусти; это произошло незаметно, но из него ей никогда уже не выбраться.
Ей хотелось плакать, хотелось непреодолимо, но она сдерживала себя. Каждый раз, как она чувствовала, что ее ресницы становятся влажными, она быстро отирала их, вставала, начинала ходить по комнате, смотрела на парк, где в синем небе над высокими деревьями чащи вороны совершали свой медлительный, черный полет.
Потом она подходила к зеркалу, окидывала себя испытующим взглядом, удаляла след набежавшей слезы, тронув пуховкой с рисовой пудрой уголок глаза, смотрела на часы, стараясь угадать, в каком месте дороги может теперь находиться Оливье.