Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пока мать умывалась, отряхивалась, отдыхала, Анна все смотрела вокруг на желто-багровые, не редеющие сопки, на красный голубичник. И как жадно воспринимали, отмечали все глаза, как чутко улавливало ухо малейший треск ветки, крик кедровки, свист бурундука. И не наглядеться было, не наслушаться, как будто возвращалось забытое ощущение родины. В эту осень словно внове она обрела родимые места. Вечерами ходила гулять за околицу, глядела, как садится солнце за золотые верхушки сопок, как сквозит и льется зыбкий вечерний свет с сумеречного, еще незвездного неба. Каким легким мерцающим свечением дрожат осинки вдалеке. И живой, влажной, густеющей синевой спокойное лежит озеро.
Мать мучилась женскими болезнями. В начале сентября ходили в дальнюю падь на Старухину гору собирать боровую матку, кустистую траву с копеечно-мелкой, словно срезанной по краям листвой. Мать обходила чуть наискосок гору, спускалась в низину, а Анна забралась вверх: к высоким зарослям шиповника.
Спелые, багровые, как вишня, ягоды усыпали кусты, собирать их было легко, и Анна не заметила, как набрала ведро. Присела оглядеться и замерла. С высоты горы такой протяжной и прекрасной ложилась перед ней земля. Свежая желтизна листвы и солнца, ясная горячая голубизна неба. И широта и щедрость, пронзительная громада пространства. Сопки, сопки внизу, свет и сладость легчайшего прозрачного воздуха. И впервые за эти годы глубоким, блаженным и горестным ощущением счастья наполнилась душа. Родиться на этой земле, расти и видеть, каждый раз внове, весну ее, осень, лечиться ее травами и набираться ее духа… Можно ли было рваться отсюда и не любить ее? И не здесь ли ее высокая доля, которую она так бесплодно и мучительно искала в городе? Мать окликнула ее внизу, слабым, пропадающим эхом долетел звук. Анна набрала воздух и отозвалась:
– Я здесь, мама!
«Ма-ма-ама-ма…» – волной прокатилось вширь.
Анна часто заходила к Панке. Подружка все-таки прибрала к себе Юрку Тарасика. Они жили уже пятый год, и Панка ходила тяжелая третьим ребенком. Характером она осталась прежняя – смешливая, бойкая, языкастая толстушка. Беременность она переносила легко, будто и не чувствовала, упруго каталась по двору, управляясь с нешуточным деревенским хозяйством.
– Пришел он в мае, – рассказывала она. – Я ног не слышу от радости. Он в клуб, я в клуб, он на свадьбу, я на свадьбу. Он в тайгу, и я в тайгу. А он, что ты думаешь, выдумал. К Ленке Хитяевой. Ну помнишь, гулял-то с ней до армии. Выдумал тоже… Я чуть, ей-богу, не обиделась. А потом пораздумала-посидела. Думаю, всю жизнь ждала его, ни на кого не взглянула, меня ж двое сватали, а теперь обижаться одной. Кисни в девках. Нет, думаю, на сердитых воду возят. Отбила! Никуда не делся.
Панка присядет на скамеечку, расставит ноги под тугим округлым животом и тихим, ласковым голосом скажет:
– Знаешь, Ань, вот уже какой год живем. Провожу его утром, а к вечеру дождаться не могу. Все глаза прогляжу. Так вот целый день в стайку да за ворота, отдою да за ворота, в огород да за ворота. Все выглядываю, не идет ли… А вечером ребятишек уложишь, ляжешь с ним, и ниче не надо. Чувствуешь, что вот он, тутока… Глаза закрою, думаю, и за что мне Бог дал. А? Почему я такая счастливая?..
Уютно, чисто, выбелено в Панкиной хатке, хорошо было и в огороде, и они кормили ребятишек, управлялись с хозяйством, скотиной, и как-то весело, дружно, упруго справлялись с этой жизнью, нимало не смущаясь ни деревенской глушью, ни работой, ни чем другим. Анна, наблюдавшая за Панкой, видела, как сквозит в лихости ее, вздорности, часто злом, но точном языке простая, житейская привязанность к мужу, постоянная забота о нем. Как они чувствовали друг друга, почти не разговаривая, как участливо и быстро откликались, с полуслова понимая друг друга, как охотно работали, как чисто, на удивление слаженно выводили за «стопариком» протяжные, печальные русские песни.
А кто были они с Олегом друг другу?
Кем были они и зачем они сходились… Обида и боль неизбывным жаром горели внутри. По ночам она просыпалась и плакала. Так кто же они были друг другу? Друзья? Любовники? Муж с женой? Да никто.
Чужие, случайные люди…
Встретились, изломали друг друга. Не поняв ничего, не полюбив, не уступая друг другу ни в чем. Каждый знал только свое и о себе. И куда они подевались, ее детские, забавные сейчас думы о чистой любви и высокой доле. Там, когда ночевали вдвоем с Панкой на сеновале, какой она святыней казалась – любовь, чем-то призрачным и воздушным. Такой и осталась. Не далась в сердце. Выходит, Панка любила, а она нет. Панка жила каждый день, просто жила своей судьбой, своей любовью полнилась, истинной и верной. Ребятишек рожала, хозяйство поднимала, работала. А что они с Олегом? Ни угла, ни детей, ни дела по себе.
Да, чужие, случайные, никудышные люди! Иначе почему они, мужчина и женщина, так счастливо сведенные судьбой, без помех, преград, сведенные только молодостью, а не горем, не нуждой, как бывает иногда, не могли дать друг другу счастья? Почему же тогда не связалось у них, не срослось, не стало жизнью, а так расползлось трухляво, бесплодно, ничего не оставив душе, кроме тоскливой горечи…
Она травила себя этим, ясно и страшно открывшимся для нее смыслом.
«Чужой, – брезгливо повторила она себе. – Чужие, случайные люди… Ни себе… ни кому другому». Отсюда, из чистой глуши родного дома, из безгрешной его сердцевины иным представлялось все, в каком-то другом, спокойном и мудром свете и любовь, и работа, и люди…
И городское ее житье забывалось, будто и не было никогда. Вспоминались разъедающие взгляды соседей, брань из-за уборки коридора, темные углы общежитий, голуби в грязных лужах и сажа на снегу. А хорошего почти не вспоминалось. И когда она вдруг увидела Олега у колодца – он стоял и пил воду из ведра у соседской девочки, – то не удивилась и ничего не дрогнуло у нее в душе. Он вошел за ней в ограду, поставил портфель наземь, жалостливо сказал:
– Господи, похудела-то как…
– Да, – ответила она. – А ты плащ новый купил.
– Купил, – с досадой кивнул он. – Удача какая, иду и девочка с полными ведрами. Видишь, это не зря. Это нам судьба такая… – Потом он, не глядя на нее, глухо вздохнул. – Ты ведь поймешь меня, девочка… Ты не представляешь, что было! Это пропасть. Такая пропасть…
Анна повернулась и ушла в дом.
Олег привез подарки. Матери цветастую, с кистями шаль. Отцу электробритву. Ей он положил под подушку толстенький томик Ахматовой. Анна нашла его вечером и усмехнулась. Олег был весел, предупредителен, смешил отца присказками про актеров, про кукол, даже показывал руками, как их водить. Он был выбрит, подтянут, в свежей рубахе, в новой джинсовке, не умолкал и оглядывался на Анну, молчавшую в закутке у печи. Анна ушла спать в боковую комнату и плотно закрыла за собой дверь. Утром он вел себя так, как будто между ними все обговорено и они помирились. Он суетился в стайке с матерью, наводил пойло корове и всем восхищался. Матери он понравился. Анна видела это по улыбке, с которой она к нему обращалась. Уже почти к обеду они собрались с отцом охотиться, стрелять рябчиков. Вернулись поздно. Рябчиков не настреляли. Отец был злой, а Олег заливался смехом, рассказывая, как подбили ворону и как она прыгала, спасаясь от них. Вечером он хотел поговорить с Анной, но она молча отвернулась и ушла в свою боковушку. Так прошло несколько дней. Олег выжидал, на разговоры не напрашивался, пилил дрова с отцом, ездил за сеном, собирал с матерью клюкву на болоте, был неизменно весел, разговорчив с родителями и помогал им всячески по хозяйству. А Анна, наблюдая за ним, тоскливо думала о том, что ее ожидает в родительском доме, если она останется здесь. Работы почти никакой. Есть на время место Панки на ферме, пока та в декрете. А что потом? Друзей она растеряла, соседи будут коситься на нее. Марфуша – и та на все лады выспрашивала, надолго ли она вернулась. А приедут сестры. Брат выйдет из тайги в ноябре. Что она скажет им, писавшим ей письма с такой надеждой и уважением? Тоска, одиночество, отчуждение – вот что должна была пережить она зимою в родительском доме.