Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть у Гауди, в Palacio Guell в Барселоне (1886–1891), башня над вестибюлем, предваряющим вход в спальные комнаты, она производит одно впечатление днем и совершенно другое ночью, когда дневное с удивительным своеобразием угасает. Днем солнечный свет на своде башни превращается в сияние окруженной звездами полной луны, но ночью этого эффекта нет, он исчезает, потому что процесс необратим: день может перейти в ночь, но ночь в день никоим образом, ибо ночь является из космоса, а день проистекает из природы земной. Круглое отверстие в верхней части башни и небольшие отверстия вокруг него пропускают солнечный свет таким образом, что складывается впечатление, будто снаружи ночь (синий свод башни), а над ней светит луна (большое отверстие на вершине башни) в окружении звезд (несколько маленьких отверстий, разбросанных по своду). Все это, как и предусмотрено земной природой, питается солнечным светом. Гауди, подражая в своем дворце акту сотворения мира, создал маленький космос, непосредственно соприкасающийся с окружающим нас огромным космосом, так же как и маленький космос внутри человека непосредственно соприкасается и взаимодействует с огромным космосом вокруг нас.
Лишь так может выжить искусство — участвуя в деле Творца, связывая себя с Ним, с космосом, питая им себя подобно тому, как у Гауди маленькая искусственно созданная ночь питает себя энергией настоящего Солнца и настоящего космоса. В верхней части башни Гауди находится и истина о соотношении между искусством и нашей природой: пока в земной природе царит день, в искусстве правит ночь. Ночь, позаимствованная у космоса, где нет ни дня, ни ночи в их земном значении. В то же время, если мы видим вещи подобным образом, а Гауди подводит нас именно к такому видению, различие между космосом и земной природой вырисовывается вполне ясно. Человек, как крошечный космос, стоит ближе к огромному небесному космосу, где нет дня, чем к земной природе, которая окружает его своими днями и ночами.
В спальнях Гауди царит вечная космическая ночь. А наша явь может пробиться в космос лишь через созданные Гауди отверстия на своде башни, которые выглядят как Луна и звезды, а на деле являются Солнцем. Наша явь может пробиться в космос только через день, который мы воспринимаем как ночь, если, подобно Гауди, мы в соответствующей мере обладаем воображением. И в соответствующей мере избавлены от страха.
Это было в то время, когда мой предпоследний учебный год в École des Beaux Arts в Париже приближался к концу. Я жил на Rue des filles du Calvaire в третьем округе, в Маре. Каждое утро я спускался к Сене, проходя мимо прекрасной уличной купальни для собак, на углу, возле рынка, потом шел вдоль музея Пикассо и наконец оказывался на Rue vieille du temple — так называлось продолжение моей улицы. Однажды, ближе к вечеру, я возвращался с прогулки и чуть было не наткнулся на огромного человека, бородача в черном костюме. Оказалось, что это выпиленный из фанеры силуэт, на который наклеили цветную фотографию и поставили для привлечения покупателей рядом с магазином музыкальных товаров. Паваротти в натуральную величину с улыбкой героя мультипликационного фильма.
И тогда, просто от нечего делать, я впервые задал себе вопрос, почему он нравится мне больше всех остальных современных оперных певцов. Эти мысли оказались искрой, воспламенившей запал взрывного устройства. Во мне проснулся музыкант из моей молодости. А где-то далеко, в доме на Балканах, на огромном расстоянии от моих пальцев загудела скрипка, сделанная в 1862 году в Санкт-Поелтене маэстро Эустахиусом Штоссом, скрипка, под звуки которой проходили годы моей учебы в консерватории.
Я ощущал знакомый зуд в пальцах всякий раз, когда покупал, крал или одалживал записи оперных партий в исполнении Паваротти, оперы, в которых он был занят, записи его сольных выступлений и все, что о нем было написано. «Риголетто», партия Тонио с верхним С, Радамес в «Аиде», знаменитые телевизионные концерты с двумя другими тенорами, дуэты с рок-исполнителями, обе его автобиографии, и так далее, и тому подобное, — я собрал целую гору материалов.
И однажды сел и начал прослушивать мои музыкальные записи. Я принял решение, двигаясь шаг за шагом, определить, в чем же состоит притягательная сила Паваротти, действие которой испытал не я один — его испытало все человечество XX века, в котором я жил. Я слушал день за днем, месяц за месяцем. Понемногу, вопреки своей воле, преодолевая сопротивление, я возвращался в свое музыкальное прошлое и превращался из художника в музыканта, которым не был уже многие годы. И не так уж важно, были ли характерными и типичными для его вокального творчества и карьеры те музыкальные произведения, которые я использовал для своих умозаключений. Не важно, было ли то «the best of Pavarotti». Важно, чтобы в них (наверняка, впрочем, как и в других) содержался ответ на изначально поставленный мной вопрос: почему именно Паваротти? Почему не кто-то другой?
Мое исследование было в какой-то степени злорадной попыткой бывшего музыканта, а ныне художника, разоблачить тайны того ремесла, которое когда-то было полем нашей совместной деятельности. Или хотя бы мысленно представить себе, как он овладел этими тайнами и потом, сознательно или подсознательно, околдовывал людей своим бельканто.
Так как мой собственный жизненный опыт был связан с инструментальной музыкой, я считал себя в праве рассматривать вокальное мастерство Паваротти именно под этим углом зрения. К тому же я был уверен, что Паваротти в совершенстве знает самые разные области музыки и пользуется опытом, секретами и трюками музыкантов, что, кстати, нетрудно заметить, слушая его пение. Другими словами, я спросил себя: а что, если в то время, когда он брал частные уроки в Мантуе или даже раньше, в родной Модене, кто-то открыл ему нечто относящееся к тайной музыкальной традиции Средиземноморья? Или он вобрал в себя возродившиеся музыкальные гены той области, где родился и вырос? Но пока он поет, глядя на нас сквозь свою черную бороду, мы пойдем по порядку.
Верди, «Риголетто»
Одна из особенностей Паваротти, которая сразу же обращает на себя внимание, — это его бельканто невероятной легкости и чистоты, поднимающийся до высочайших тонов безо всякого насилия над голосом. Как он этого достигает? Я, конечно, сразу вспомнил, как это делается в мире инструментальной музыки, то есть в моей узкой области. Правда, сам я узнал об этом почти случайно, ведь человека, учившего меня игре на скрипке, можно было назвать кем угодно, но только не педагогом. Это был несостоявшийся виртуоз исполнитель, знавший тайны ремесла, недоступные другим консерваторским преподавателям. Например, когда я уже знал наизусть концерт Макса Бруха для скрипки с оркестром, он поставил на мой пюпитр какой-то роман и потребовал, что бы я, играя по памяти, читал про себя текст Тургенева. Техника пальцев отделялась от сознания, и возникала легкость, не зависящая от чего бы то ни было рационального. Рациональная энергия уходила в другом направлении, а книга выполняла роль громоотвода. Предполагаю, что и Паваротти достигает легкость подобным упражнением. Подобным, но все же несколько иным, ведь он пользуется голосом, а не смычком.