Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похоже, Бобби впервые в жизни почувствовал, что поток времени уносит с собой его растворенную сущность, как вода, уходящая в дренажную трубу.
– Давай-ка прошвырнемся, – сказал Бобби. Мрачное выражение его глаз противоречило легкомысленному тону и небрежности фразы.
Я забрался в джип и хлопнул дверью.
Ружье снова заняло свое место.
Бобби включил фары и отъехал от тротуара.
Когда мы проезжали мимо могильного кургана, я заметил, что крылья теперь если и шевелятся, то только от ветра.
Ни Бобби, ни я не говорили о том, чему стали свидетелями. Не было таких слов на белом свете.
Миновав место побоища, он смотрел только вперед и ни разу не оглянулся на мертвых птиц.
А вот я не мог оторвать от них глаз – и обернулся, когда птицы остались позади.
В ушах у меня стояла музыка, исполняемая только на черных клавишах рояля, позвякивающая и диссонирующая.
Мертвый Город мог сойти за преддверие ада, где осужденные не горят на кострах и не кипят в масле, но подвергаются более суровому наказанию одиночеством и вечной тишиной, дабы как следует поразмыслили над своими прегрешениями. В таком случае мы были призваны освободить из чистилища две невинно осужденные души. Мы с Бобби обшаривали улицы в поисках следов моего лохматого брата или сына Лилли.
С помощью мощного ручного фонаря, который Бобби включил в розетку для зажигалки, я осматривал промежутки между домами, вздымавшимися, как надгробные плиты. Заглядывал в треснувшие или частично выбитые стекла, светившиеся, словно лица призраков, в колючие бурые живые изгороди и мертвые кусты, отбрасывавшие острые тени.
Хотя луч был направлен от меня, отсвет был достаточно неприятным. Глаза быстро устали; казалось, в них насыпали песку. Можно было надеть солнечные очки, которые я на всякий случай брал с собой даже ночью, но они чертовски затруднили бы поиск.
Медленно продвигаясь вперед и всматриваясь в ночь, Бобби спросил:
– Что у тебя с лицом?
– Саша говорит, что ничего.
– Ей нужно срочно привить хороший вкус. Что ты там ковыряешь?
– Ничего.
– Разве мама не говорила тебе, что ковырять нельзя?
– У меня ветрянка.
Держась правой рукой за рукоятку фонаря, пальцем левой я непроизвольно трогал болячку на лице, обнаруженную сегодня ночью.
– Синяк видишь? – спросил я, указывая на свою левую щеку.
– При этом свете нет.
– Больно.
– Ну, стукнулся обо что-то.
– Так оно и начинается.
– Что?
– Рак.
– Это просто прыщик.
– Сначала болячка, потом опухоль, а потом, поскольку у кожи нет защиты… быстрые метастазы.
– Ты пессимист, – сказал Бобби. Бобби свернул направо и спросил:
– Много ли проку в твоем реализме?
Снова заброшенные дома. Снова мертвые изгороди.
– Да уж, головной боли он добавляет, – сказал я.
– Зато у меня от тебя голова раскалывается.
– Однажды у меня начнется головная боль, которая не пройдет никогда. Мозг будет поврежден ХР.
– Ох, мужик, у тебя психосоматических симптомов больше, чем у Скруджа Макдака[9]денег.
– Спасибо за диагноз, доктор Боб. За семнадцать лет ты не сказал мне ничего утешительного.
– Тебе никогда не требовалось утешений.
– Иногда, – сказал я.
Полквартала он ехал молча, а потом ответил:
– А ты никогда не дарил мне цветов.
– Что?
– Ты никогда не говорил мне, что я красивый. Я волей-неволей расхохотался.
– Пошел в задницу!
– Ну вот… я же говорю, что ты жестокий.
Бобби остановил джип посреди улицы.
Я тревожно огляделся.
– Ты что-то видишь?
– Мужик, если бы я был в неопрене, то не стал бы останавливаться, – сказал он, имея в виду неопреновый непромокаемый костюм, который серферы надевают, когда температура воды слишком низка, чтобы раскатывать по волнам в одних плавках.
Подолгу находясь в холодной воде, серферы время от времени облегчаются прямо в костюмы. Это называется «уринофорией»; ощущение приятного тепла длится до тех пор, пока его не смывает морская вода.
Если серфинг не самый романтичный и замечательный вид спорта на свете, то я не знаю, что может его превзойти. Уж, во всяком случае, не гольф.
Бобби вылез из джипа, шагнул на тротуар и повернулся ко мне спиной.
– Надеюсь, тяжесть в мочевом пузыре не означает, что у меня рак.
– Ты уже изложил свою точку зрения, – сказал я.
– Это странное стремление облегчиться… Мужик, дело скверное.
– Давай быстрей.
– Я и так слишком долго терпел. Отравился мочевой кислотой.
Я выключил фонарь, опустил его и поднял ружье. Бобби сказал:
– У меня взорвутся почки, волосы выпадут, отвалится нос. Я умираю.
– Сейчас умрешь, если не заткнешься.
– Но даже если я не умру, какая вахине захочет встречаться с плешивым малым без носа, со взорванными почками?
Шум мотора, включенные фары и фонарь могли привлечь внимание кого-нибудь или чего-нибудь враждебного, находящегося по соседству. Когда Бобби приехал в Уиверн, рев джипа заставил отряд спрятаться, но вдруг с тех пор обезьяны передумали? Они могли понять, что нас только двое и что даже оружие не поможет нам справиться с ордой злобных приматов. Хуже того, они могли знать, что один из нас – Кристофер Сноу, сын Глицинии Сноу, известной им под именем Глицинии фон Франкенштейн.
Бобби застегнул «молнию» и благополучно вернулся в джип.
– Впервые в жизни ходил по-маленькому, пока меня прикрывали огнем.
– De nada.[10]
– Ну что, брат, полегчало тебе?
Бобби знал меня как облупленного и понимал, что мой припадок ипохондрии вызван тревогой за Орсона. Я сказал:
– Извини, что распустил сопли.
Освободив тормоз и включив двигатель, он ответил:
– Людям свойственно ныть, а Бобби свойственно прощать.
Когда мы двинулись, я опустил ружье и снова поднял фонарь.
– Так мы никогда их не найдем.