Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Трое детей осталось…
Андрей Львович снова погрузился в стыд воспоминаний, которые, уродливо искажаясь, полгода тревожили его во сне и отравляли минуты тихого безделья. Он снова увидел, как, визжа тормозами, остановился черный джип, как из машины выскочили телохранители и неторопливо вышел Ибрагимбыков в черном кожаном пальто, как Жарынин горячо обнял андрогинового соавтора, проверил еще раз, легко ли выдвигается клинок из трости, и перекрестил зилота добра…
— Кешу. Арестовали? — строго спросила Нинка.
— Нет. Сначала никто не знал, что все это организовал он…
— Как. Узнали?
— Колорадов увидел в «МК» фотографию мертвого Ибрагимбыкова, узнал и позвонил в милицию. Но Кеша с женой Меделянского улетел в Лондон…
— Значит, Вероника все знала? — догадался писодей.
— Еще бы! Она и уговорила Гелия Захаровича продать акции.
— Гадина! — молвила бывшая староста, задетая тем, что Кокотов назвал бывшую жену по имени.
— А почему в Лондон? — спросил Андрей Львович, душевно посвежев оттого, что подлая Нико надула не его одного.
— С Лондону выдачи нет, — подумав, ответил водитель.
— А Ян Казимирович?
— Помер. От позора.
…Любимый фельетонист Сталина, узнав страшную правду, собрал всех ветеранов в холле у телевизора, встал перед ними на колени, попросил прощения и сказал, что никакого правнука Кеши у него теперь нет. Потом Болтянский заперся в номере и не открывал никому, даже знаменитому депутату Илюхину, председателю комиссию Госдумы по расследованию Катынской трагедии. Тот приехал в «Ипокренино», чтобы распросить Яна Казимировича как последнего свидетеля. Но опозоренный Болт не отозвался. Он перестал принимать пищу, не ел даже любимую морскую капусту — и вскоре тихо умер, завещав все свои шелковые платки Ящику…
Довольно долго ехали молча, обдумывая услышанное.
За окнами мелькала серая неприбранная Москва. В эти весенние дни, когда снег сошел, а первая зелень еще не распустилась, столица выглядела как запущенная, замусоренная, заваленная пустыми бутылками квартира алкоголика.
Проскочив Ленинградку, они развернулись на площади Белорусского вокзала, а потом по Лесной улице поехали к Новослободской и дальше к проспекту Мира. Когда проезжали мимо гигантских колонн Театра Армии, писодей ревнивым оком заметил большую афишу:
Юрий Поляков. Одноклассники. Мелодрама
«Он уже, гад, и пьесы пишет!» — с профессиональной болью подумал Андрей Львович, но поборол в себе нутряную, кишечную зависть, какую литераторы обычно испытывают к более удачливым коллегам. Заболев, Кокотов часто размышлял о том, почему с ним такое случилось, и пришел к выводу: наверное потому, что слишком часто и самозабвенно завидовал. Надо радоваться за других! Но порадоваться за пронырливого Полякова у него не получилось, и он решил как-нибудь тоже попробовать силы в драматургии.
На проспект Мира выскочили почти напротив «Аптекарского огорода». Нинка с тайным значением нашла и сжала руку Кокотова, а он в ответ благодарно шевельнул пальцами, вспомнив, как хотел зазвать под сень перголы Наталью Павловну.
— А почему мы не поехали по Окружной? — спросил писодей, чтобы скрыть смущение.
— Нам надо забрать Маргариту Ефимовну. А на Третьем кольце авария, — Коля ткнул пальцем в навигатор.
— Значит, я успею зайти домой?
— Только по-быстрому. Сплошная не любит, когда опаздывают.
«Да, круто она взялась там за вас!» — подумал Андрей Львович, вспомнив почему-то гостеприимную муравьиную тропку.
— Строгая оказалась! — словно услышав его мысли, наябедничал шофер. — Никто не ожидал! Мне за ту же самую зарплату велела территорию подметать.
— А что же Агдамыч?
— Так ведь помер Агдамыч! — воскликнул водитель со скорбным воодушевлением, с каким обычно извещают о смерти общего знакомого.
Кончина последнего русского крестьянина оказалась такой же удивительной, как и его жизнь. Кровавый исход ипокренинской драмы потряс его, и в состоянии шока он вдруг постиг тайну добычи спирта из недр организма, но как все сметливые русские люди пошел дальше, развил метод Огуревича, освоив особое шевеление внутренностей и увеличив производительность во много раз. Агдамыч и раньше-то пил размашисто, а тут, бросив метлу, со всей сердечностью ушел в многонедельную запойную автономию, оглашая окрестности пением и криками. В доме ветеранов он появлялся изредка, домогаясь телесных излишеств Евгении Ивановны, которая все-таки пала под его хмельным напором, потряся все «Ипокренино»…
— Не может быть! — воскликнул Кокотов.
— Я тоже сначала не поверил…
— Вернули! — писодей удивленно показал на «Рабочего и колхозницу», которые, серебрясь сувенирной свежестью, вознеслись выше прежнего.
— А-а… Вот вы о чем… Это копия. Оригинал продали в Мексику, в музей Троцкого.
— Откуда. Вы. Знаете? — строго спросила Нинка.
— Это все знают… — вздохнул Коля и продолжил свой рассказ.
…Щедрый от природы, последний русский крестьянин пил не один, делился внутренним спиртом с местными алкоголиками, возвращая синих доходяг к жизни, и они, благодарные, бродили за ним толпами, как ученики за Конфуцием. Но пал Агдамыч не от водки — от нее, родимой, не умирают, — погиб он из-за того, что стал гоняться по деревьям за белками, которые страшно донимали его навязчивыми сущностными беседами. В итоге он полез за одним разговорчивым зверьком на сосну, сорвался, сломал позвоночник, но прополз около километра и умер на той самой лавочке, где любил сиживать Бабель. Разумеется, до белок дело бы не дошло, окажись рядом Владимир Борисович, но казак-дантист, опоясавшись дедовской шашкой, убыл с сотней добровольцев в Косово — защищать сербов от оборзевших албанцев.
Однако чудеса на этом не закончились. Тело Агдамыча и после смерти продолжало, изумляя патологоанатомов, источать чистый спирт в изрядных количествах. Из окон морга, куда его отвезли, струился, ошеломляя местных пьяниц, манящий дух, словно там, внутри скорбного склада, бурлил огромный самогонный аппарат. Уникальным случаем заинтересовалась Академия медицинских наук — и загадочные останки последнего русского крестьянина, не востребованные родственниками, забрали для научных истязаний…
Коля высадил Кокотова и Валюшкину у подъезда, а сам порулил к кирпичному дому Госснаба, предупредив, что у них всего десять минут, и не больше: Сплошная за опоздание вычитает деньги из зарплаты.
Помойный бак был доверху набит высохшими букетами: Восьмое марта давно миновало, но мусор, видимо, с тех пор не забирали. Знакомая крыса, сгорбившись, сидела на своем месте, потирала лапки и смотрела на вернувшегося из странствий писодея с лукавым снисхождением — как на милую оплошность эволюции. В подъезде приветливо веяло родными зловониями. На стенах лифта, испещренных прежде мелкими похотливыми гадостями, появились две порнографические фрески: видимо, в доме завелся монументалист.