Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Кубе он побывал только в Гаване, да и Гавана осталась у него в памяти местом свиданий с Рамоной.
Как туда вернуться, он и сам не знал.
А Розе любовь к Францу не принесла ничего, кроме страданий. Вскоре у нее за спиной в Вене будут сплетничать: «Драная кошка, старуха, а туда же…» А она будет рассматривать гаванские фотографии и отгонять воспоминания, такие мучительные, что, кажется, вот сейчас оглянешься на прошлое и превратишься в соляной столб.
Маринелли сначала почувствовал себя счастливчиком: вот нечаянная радость — делегации и след простыл. И молился, стоя на почти пустом шоссе, по которому проезжали редкие машины, редкие запряженные лошадьми повозки и редкие велосипедисты и брели одинокие странники: «Господи, научи меня терпению, смирению и радости малых свершений!»[82]
Несмотря на свое вчерашнее открытие, Маринелли не мог дождаться встречи с Рамоной. Вот сейчас, сейчас он увидит ее, и у него сердце замрет от радости. Добравшись наконец до улицы Консоладо, он не спеша прошел вдоль последних обшарпанных фасадов, словно хотел оттянуть блаженство, на цыпочках поднялся по лестнице, проскользнул мимо тетки из Комитета по защите революции, входная дверь была не заперта, и… В их маленькой комнате в одной постели лежали Рамона и Ренье. Как дважды два.
И весь мир словно безмолвно провалился куда-то в кромешную тьму…
Он ведь всегда был таким робким. Вечно колебался, ни на что не мог решиться. Не мог понять, что преподносит ему жизнь…
Франц, наверное, все-таки не верил в Бога. В нем не было ничего от Иова, в отличие от Иова, он не вел бухгалтерский учет своих утрат, не составлял их баланс, он не роптал, в отличие от Иова или Томаса Бернхарда, вечно самозабвенно искавшего виноватых, возлагавшего ответственность за свои страдания на всех, кроме себя, и виртуозно обличавшего растленный мир. Франц был похож не на Иова или Томаса Бернхарда, а на Милого Августина[83], еще одного венца. Франц не роптал, а пел. А когда ему становилось невмоготу, замолкал.
Вместо того чтобы убить обоих, как это некогда сделал Джезуальдо,[84]он улыбнулся. Вообще-то он сначала тоже хотел убить Ренье и Рамону. Но потом улыбнулся: убить их, конечно, стоило, но он ведь был не князь, не Джезуальдо.
Да и родом он был из Вены. Не из Неаполя, а из Вены, из города, где вечно ждешь худшего, — ничего не поделаешь, приходится смириться: там ведь не зря распевают на празднике молодого вина жестокие и печальные песни, в которых предсказывается измена возлюбленной, разбитое сердце и смерть от несчастной любви.
Вена была столицей всемирного фатализма, а главное венское кладбище — местом паломничества фаталистов; там распевали те же песни, что и на празднике молодого вина, даже когда становилось не до шуток и опускали гроб в могилу, легонький, словно в нем ничего нет, словно смерть — это цветок, словно все это не наяву, за гранью реальности.
Таким образом, венский фатализм спас жизнь не только Рамоне и Ренье, но до поры до времени и ему самому тоже: он не убил их, а ушел, шлепнулся на песок на пляже и стал тихо мурлыкать себе под нос старинную венскую песенку.
Это было в те дни в Христиании, в этом городе, который навсегда накладывает на человека свою печать.
Кнут Гамсун. Голод[85]
1
Гавана, серый город вроде Хузума, замерла перед его взором и притаилась за его спиной, но по-прежнему оставалась для него самым прекрасным городом в мире. «Когда из твоей Гаваны уплыл я вдаль», как пелось в «Голубке»:
Cuando
sali de la Habana, valgame Dios!
nadie
me ha visto salir si no fui yo
у una linda Guachinanga alia voy yo
que se vino tras de mi que si senor
si a tu ventana llega una paloma
tratala con carino que es mi persona.[86]
Беспокойно томится сердце наше, пока не успокоится в Тебе[87].
Маринелли, собственно, подумывал было переехать в отель «Капри», обветшавший, запущенный и едва ли не заброшенный, но потом очутился в «Довиле».
Его даже радовало, что в этой скверной гостинице во время завтрака не играет оркестр, нет шведских столов и телевизора. А вид с любой крыши в Гаване все равно открывается один и тот же.
В одиночестве он сидел на террасе за крошечным столиком, ждал, когда ему принесут яичницу-глазунью, сначала удивляясь, почему же ее не несут, а когда ее наконец приносили, то почему она такая маленькая: неужели из одного голубиного яйца или вообще из яйца какой-то неизвестной птицы. Служащие отеля, которых он так долго жалел и осыпал подарками, присваивали себе часть продуктов и тайком продавали их из-под полы, а не съедали сами. Пока Ренье не открыл ему однажды глаза и не сделал выговор за непомерно высокие чаевые, он даже не подозревал, что так поступают все, кто обслуживает туристов.
Куба на рубеже тысячелетий представляла собой общество, состоящее из двух классов: у одного были доллары, у другого — нет. В кубинском обществе существовали писатели, торгующие дынями, и таксисты и горничные, владеющие домами на море. Только теперь Франц понял, что когда в первый день своего пребывания в Гаване он, изрядно напившись, на радостях стал раздавать двадцатидолларовые банкноты музыкантшам женского оркестра за то, что они сыграли по его заказу «Бесаме мучо», то даже те, кого он облагодетельствовал, справедливо истолковали его поведение как сумасшедший каприз, признак надвигающегося безумия. К тому же он вошел в раж и стал дирижировать, размахивая своим швейцарским перочинным ножиком.