Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еду ей подавали снизу по кухонному малому лифту, и каждый раз, открывая шкафчик, она находила ловко спрятанное под салфеткой пирожное или сладкие пирожки — это был привет от Робби. Потом она подкладывала под пустые блюда записку «Спасибо!» с толстым восклицательным знаком.
От скуки она включила однажды стереовизор, но очень скоро поругалась с ним и выключила, назвав его старым занудливым ослом.
Вдруг издалека она услышала знакомый голос. Маленькая коробочка откуда-то из соседнего зала негромко окликала ее ласковым голосом Прата.
Лали опрометью бросилась бежать, споткнулась, чуть не упала, схватила коробочку радиотелефона и поцеловала ее.
— Почему ты так дышишь? Что это за звук?
— Это я тебя поцеловала. Тебе Робби принес?
— Только что. Сейчас стоит и любуется, как я с тобой разговариваю.
— Скажи ему, что он молодец!
— Я ему передал. Он считает, что все отлично просеяно, перемолото и прекрасно просочилось, поднялось и зарумянилось. Словом, он согласен, что он молодец. Ты скучаешь там в одиночестве, бедняжка?
— Нет-нет, я совсем не скучаю, наоборот, я беснуюсь!
— Это не очень на тебя похоже. Как именно ты это делаешь?
— Ну-у… по-разному! То я ругаюсь со стереовизором и топочу на него ногами, то начинаю реветь, знаешь, такими мерзкими, злобными слезинками, точно старая ведьма, у которой украли помело как раз в тот момент, когда она собралась вылететь в печную трубу! Ты не смейся, я правду говорю! Я очень противная… А как ты живешь?
— Все по-прежнему. У нас каждый день теперь четверг, собирается целая куча народа, и нам очень не хватает тебя, чтоб почитать нам…
— Ты думаешь: сказки? С этим все кончено. Я ненавижу сказки. Я их позабыла и никогда больше не вспомню. Я одумалась!
— Длинная у тебя была беседа с Мачехой?
— Ужасно длинная. Меня чуть не стошнило. И дедушка Ив, пока она все мне вдалбливала, так грустно кивал головой, ему за меня было стыдно, а она пилила как будто бы меня, а перепиливала-то его. И все я виновата.
— Вот насчет пилки я не совсем понял…
— Ах, это очень просто. Ему вовсе не хотелось меня пилить, он ведь добрый и меня любит, но она умеет сделать вид, что он тоже пилит меня. Она тянет за одну ручку, он за другую, а ему этого ужас до чего не хочется! И он мучается. Понял?
— Я знаю, ему не легко приходится.
— Хорошо еще, он не все знает. Она меня увела к себе в комнату, чтоб его не расстраивать, — сказала она, — и там мне показала, как это все выглядело на самом деле, когда я там выдрючивалась, в театре. Вот ужас-то!
— В театре? Там, по-моему, было все прекрасно.
— Ты же не видел. Это мы с тобой, двое, воображали, что всем интересно и дух захватывает, и все такое. А она мне показала, как это все выглядело по-настоящему, кто-то все заснял на обыкновенную пленку. И я увидела себя. Все во мне перевернулось от стыда. Сижу, у всех на виду, как идиотка, на каком-то облезлом кресле, одна на сцене, кругом голые доски. И вот, промямлю какую-нибудь фразочку, другую и совсем завяну, молчу-молчу и опять вякну. А из зала несется хохот, свистки, выкрики: «Стыд-позор, стыд-позор, уберите девчонку!..» А я не слышу и вот дальше чего-то воображаю, сияю и тяну, все распинаюсь… О-й…
— Ты что, плачешь?
— Нет, это у меня такое хрюканье получается в горле, когда я вспоминаю: расселась и воображает! Фу! И платье под мышкой зашить не потрудилась!
— Я сидел вместе со всеми в зале, но платья твоего я действительно видеть не мог, потому что я слеп. Однако я не глухой. В зале стояла тишина. Никто не кричал: «Стыд-позор!» Вообще никто ничего не кричал. Все затаив дыхание слушали и видели прекрасно всю повесть Тристана и Изольды и…
— Только не напоминай мне про них. Я-то как дура их так любила, волновалась за них, сочувствовала им, а теперь оказывается, их просто никогда и не было! Это же ясно: нет, и все!
— Откуда же может взяться то, чего нет?
— Откуда? Пустые выдумки! Пф-ф!
— Мачеха хорошо с тобой поработала, бедняжка!
— А раз это правда? Ведь она мне пленку показала. А пленка уж не соврет. Уж она-то что видит, то и показывает.
— О, да, она увидит высокое дерево и показывает нам потом дерево, каким оно было в ту минуту. Но ведь на пленке не видно даже, каким оно было час назад, вчера или год назад. Пленка ничего не знает о том, как оно было маленьким ростком, не знает и того, кто много лет назад бережно посадил этот росток в землю. Так что ж пленка может узнать о человеке? Она снимает портрет некрасивого человека с растрепанной бородой или другого, чернявенького плюгавого человечка с бакенбардами, вот и все, что она может. Ей ведь не видно, что один из них создаст «Войну и мир», другой — «Евгения Онегина». Вот чего стоит твоя пленка!
— Ой, я чувствую, что ты опять мне задуриваешь голову!.. Да, я помню, как мы читали с тобой эту длинную прекрасную цепочку сказок, названную «Война и мир», и там была девочка, потом она стала девушкой, ее звали Наташа… Мы читали и воображали, как она жила. Давным-давно, в 1812 году, когда там была война… А жила она на самом деле? Была она или нет? Живая, настоящая?
— Такая же живая и настоящая, как десять тысяч Наташ, которые жили в 1812-м и в 2012 году и о которых бы мы ничего так и не узнали, если бы не было ее!
— Да-а, когда ты со мной говоришь, я опять начинаю путаться! А Мачеха ведь мне доказала, что стоит только трезво взвесить и проверить достоверность всех историй, о которых писали в бумажных книжках и сказках, просто видно, до чего все неправдоподобно. Неправдоподобно, а?.. Как по-твоему?
— По-моему, проверять сказку на правдоподобность так же нелепо, как требовать от дельфина зачета по арифметике, прежде чем допустить его к соревнованиям по плаванию. Арифметика не его дело. Пустите его в вольную воду, вот там он вам себя покажет.
Лали неуверенно рассмеялась:
— Ладно, я попробую думать о дельфинах… Да, знаешь, это секрет, но дедушка Ив, по-моему, решился меня отсюда потихоньку выпустить и переправить в загородный дом к Непомнику!
— Это будет чудесно! Мне так без тебя нехорошо!
— И мне тоже. Не знаю только, соглашаться ли, ведь это ему даром не пройдет. Она ему покажет пленку, и он будет кряхтеть, и краснеть, и собираться с силами, чтоб взбунтоваться, да только он не умеет бунтовать, вот беда!
Лали стала думать о дельфине. Удивительное дело, стоит сказать себе: «Об этом и думать даже не смей!», как просто оторваться не можешь, ничего тебе в голову не лезет, кроме того самого, о чем «не смей!» А теперь вот твердо решила думать о дельфине, но все усилия ее были напрасны: не думалось.
Она смотрела, как снег падает за окнами, этот странный, неспешный, спокойный, неправдоподобный снег, откуда-то взявшийся задолго до зимы, задолго даже до осени. Он вдруг почему-то появился над городом, пошел в городе по всем улицам, и площадям, и мостам, пролетел мимо окон всех домов, всех этажей, старый, вечный, беззвучно объединяя людей, напоминая им, какая общая у них жизнь.