Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И – не заплакала. Носом только подвигала – забавно, как кролик.
Тем же днем Мейзель снял Арбузихе угол в Анне – у двух почтенных старичков, лишив всю округу повода для увлекательнейших пересудов. Заплатил вперед за полгода – и забыл, закружившись в обычных осенних инфлюэнцах да дифтеритах, благо ни сама Арбузиха, ни дочка не хворали. Или хворали – но, слава богу, без него. Пару раз Арбузиха приходила сама – один раз с сюртуком, действительно превосходным, сшитым без единой примерки, на глазок, другой раз – еще с какой-то обновой, которую Мейзель, торопясь к больному, не взял, только велел напоить Арбузиху чаем да спросил, уже выходя, – девочка как?
Господь милостив, Григорий Иванович. Растет. Уж первый зубок на подходе. Кричит ночами очень. Прям надрывается.
Мейзель приостановился, вынул из саквояжа склянку с лауданумом.
На-ка вот, давай вечером по три капли на полстакана воды, но не больше! А мак не смей ей жевать, слышишь? Не смей. А то нажует такая, лишь бы самой выдрыхаться… А потом на поминках воет – за какие такие прегрешения?
Арбузиха вскинула на Мейзеля глаза, зеленые, тихие – словно лесная лужа, и закивала мелко, будто собиралась склевать что-то невидимое, рассыпанное на столе.
Дочку она назвала по августовским святцам – Анна.
Нюточка.
Нюта.
За нее одну только и держалась.
Она еще раз приходила, кажется, но уже Мейзеля не застала.
Когда в феврале он заехал к старикам, чтобы заплатить за жилье еще за полгода, выяснилось, что ничего не надо. Арбузиха управилась сама. Теперь это Мейзель не застал ее – Арбузиха обзавелась заказами, шила и детское, и женское, была нарасхват.
А уж такая жиличка, Григорий Иванович, такая жиличка, и сказать нельзя. Как родную мы ее полюбили. Ее да вот еще Нюточку. Послал же Господь утешение на старости лет.
Нюточка сидела тут же, в горнице, на полу, сусля хлебную горбушку. Была она рыжая, в отца, и замечательно толстощекая. Мейзель погладил ее по макушке, машинально проверив родничок. Под пальцами мягко подалось – незащищенное, живое.
Все в порядке. Почти зарос.
Больше он про Арбузиху, признаться, не вспоминал и даже не собирался, пока не увидел Борятинскую. Княгиня, способная поспорить чистотой крови с любым из орловских рысаков, оказалась сложена точно так же, как вдовая портнишка, – те же слабые члены, узкая, немного впалая грудь, бледные, почти мальчишеские бёдра, покрытые вечными красноватыми мурашками. И Мейзель тотчас вспомнил кадушку, на которой разродилась Арбузиха, – гениальное абсолютно решение; только, разумеется, никакой кадушки не будет, хотя это было бы забавно – княгиня на кадушке, но он придумает кое-что получше.
И действительно придумал – специальное кресло, настоящий родильный трон, удобный и роженице, и ему самому, с ремнями для ног, великолепным обзором и даже с подлокотниками и мягкой спинкой, так что княгиня в родах могла не только отдохнуть, но и вздремнуть, коли того пожелает. Столяр, которому Мейзель принес чертежи, посмотрел на него с испугом и перекрестился.
Это зачем же такое? А сидушка как же? Неужто вовсе без нее?
Тебя не спросили. Делай, как велено.
Столяр еще раз перекрестился и сделал, как велено.
Мейзель даже уселся в готовое родильное кресло сам – примерился, не удержался. Всё было покойно, ловко, умно. Ребенок должен был выскочить из княгини Борятинской, как пробка из бутылки, – в специальную корзинку, которую Мейзель лично выстлал новеньким полотном.
Но получилось так, как получилось.
Кресло, кстати, отлично сгодилось на растопку. Мейзель своими руками разрубил его во дворе – аккурат на Крещение. Дерево вскрикивало на морозе, коротко, сочно, как живое, и над головой Мейзеля, и даже над рубахой стоял крепкий пар, седой и совершенно лошадиный.
А вот Арбузиха у Борятинских осталась.
Притулилась. Пристроилась. Прижилась.
Мейзель в свое время привел ее к княгине, не особо надеясь, что доморощенные хреновски́е рукоделия придутся по вкусу Борятинской, каждый туалет которой стоил как хорошая изба. Просто хотел посмотреть их рядом на самом деле, прикинуть шансы. Сравнить.
Но Арбузиха угодила и сшила душегрею, от которой Борятинская пришла в настоящий восторг. Мейзель, впрочем, списал это на положение княгини, пагубное, как известно, не только для фигуры, но и для разума женщины. За душегреей последовала сорочка, тончайшая, просторная – с богатой черноузорной вышивкой и золотым ремнем на оплечьях – такие местные бабы носили только по престольным праздникам. А потом уж месяца не случалось, чтобы княгиня не заказала у Арбузихи что-нибудь новое – себе, а потом и Тусе. Самая главная стала заказчица.
Это было, конечно, странно. Борятинская, которая в Петербурге одевалась у Бризака, а еще чаще выписывала туалеты сразу у Ворта, из Парижа, – и Арбузиха с ее стеклянными бусиками и вечным белым платочком. Но ведь сошлись они – и характерами, и вкусами, и всем, да так, что Борятинская, никогда не терявшая с теми, кто ниже по званию, ровного, безупречно вежливого тона, иной раз выходила к Арбузихе, улыбаясь не по обязанности, а по сердцу.
Обе, сами о том не догадываясь, ждали этих ежемесячных встреч.
Арбузиха кланялась с достоинством, всякий раз удивлявшим княгиню, доставала готовое шитье, раскладывала на столе – и ткань взлетала и опадала с восхищенным вздохом. Ах!
Вы где этому научились, Катерина Андреевна?
Нигде, вашсиятельство. Матушка покойная шить мастерица была, вот я сызмальства и приспособилась.
Шила и вправду невероятно. Смотрела на картинку, на заказчицу, потом говорила негромко – сукна пойдет столько-то аршин, сутажа столько, еще снура шелкового три метра да пуговиц двадцать две штуки. Всего на пятнадцать рублей восемь копеек. И никогда не ошибалась. Было в ней тихое упрямство, почти незаметное, несгибаемое. Не упрямство даже, своеволие. Выслушает все про выбранный фасон, и про фестоны, и про рукавчики, и про то, что пройма вот такая должна быть, кивнет, мерки снимет и принесет через неделю совсем другое платье. И пройма не там, и рукавчики другие, а фестонов и вовсе нету, но зато так по фигуре сидит, что заказчица от зеркала глаза отвести не может. И грудь появилась, и бока ушли, и талия прямо как в журнале – сама изогнулась.
Но многие бранились, конечно. Все испортила, дура! Тебе чего шить велели? Не платили даже. Арбузиха не обижалась, сло́ва не говорила поперек – никогда. Не имела такой привычки. Довольствовалась тем, что есть. Но себя не теряла. Не мельтешила угодливо, не пресмыкалась. Не могла. А когда княгиня Борятинская у нее шить стала – и вовсе зажила хорошо. Вместо угла сняла квартирку в две комнаты. Нюточке кровать купили – отдельную, свою. Шубку справили – серую, на белочках. Не сама Арбузиха шила, заказала – у лучшего скорняка. И все равно, вашсиятельство, пришлось рукава надставлять, выросла птичка моя за лето – не угонишься.