Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За что вы сидите? – спросил я.
– Я-то? Тещу убил. Шесть лет огреб.
Он смачно сплюнул и добавил:
– А на воле, брат, у меня такая маруха осталась – закачаешься! Вот посмотри… Тут и надпись есть. Только, я думаю, она не сама сочинила – уж больно красиво написано…
Он достал из кармана замусоленное фото здоровенной бабы, с опухшим, узколобым лицом. Внизу, на широком поле, было написано:
«Личность», в самом деле, была удивительно «неподвижная».
Вечером я пошел бродить по лагпункту. Яркое звездное небо черным шатром накрыло тайгу. В зеленом свете луны, искрящемся на свежевыпавшем снеге, сгорбившись и позвякивая котелками, тянулись серые тени к кухне. Я направился вслед за ними.
У кухни стояла в очереди тысячная толпа женщин. Вся эта черная масса в лунном свете копошилась, как куча червей, слышался плач, рев, матерная брань, смех.
– Начальники! рыбу на руки!
– Рыбу на руки выдавать!
– Отработаешь двенадцать часов на морозе, да весь вечер стой в очереди за куском тухлой трески.
– Сами в тепле, сволочи, а мы стоим тут!..
Возле бревенчатой стены кухни две женщины озлобленно дрались, вырывая котелок друг у друга. Судя по их выкрикам, я понял, что одна из них – политическая, другая – блатная.
– Отдайте, говорю вам! Это мой котелок! Вы его украли у меня! – упрашивала политическая.
– Я тебе, стерва, дам твой котелок! На! на! Что, съела? – ударяя соперницу по лицу, кричала блатная.
– Манька! Всыпь ей! – поддерживали со стороны «свои» девочки. – Всякая контра ежели будет котелки воровать… Им только дай повадку.
Подошла комендантша, здоровая баба в шапке, пилотском шлеме, и разняла дерущихся. Котелок очутился все-таки в руках блатной, а у ее соперницы ручьем текла кровь из разбитых носа и рта. Она, всхлипывая, долго прикладывала снег к больным местам под дружный хохот блатных.
И опять – крики:
– Я не получила трески! Начальница!
– И я тоже!
– Отдайте нам рыбу! – неслось со всех сторон.
– На том свете получишь! – смеялись урки.
Все было так, как было почти на всех лагпунктах нашего обширного Печорского лагеря: голод, вши, каторжная работа, сытые начальники, голодные заключенные, тоска и смирение в глазах политических арестантов и бесшабашная удаль на лицах блатных.
Придя в барак, я был поражен новым зрелищем. Забравшись на верхние нары, свесив голые ноги, исколотые неприличной татуировкой, сидела проститутка, мастерски играла на гитаре и пела сочным, слегка хрипловатым голосом известную, бравую воровскую песню.
Дальше вступал хор – все женщины, находившиеся в бараке:
Песня лилась в диком темпе, с присвистами и выкриками.
Между раскаленной железной бочкой, заменявшей в бараке печку, и столом молоденькая девочка звонко отбивала ногами стремительную чечетку.
Девочка, размахивая руками и виляя круглыми, полными бедрами, звонко шлепала коротенькими кожаными сапожками по полу. Вдруг, заметив меня, она остановилась и захохотала. Все повернули голову в мою сторону, песня мгновенно стихла, замолкла гитара, тонко прозвенев струной.
Девочка шлепнула себя по голым коленям и радостно закричала:
– Кого я вижу! Телефониста с Тобыси!
Верно, был я года полтора назад телефонистом на лагпункте Тобысь. В девочке я узнал Валентину Дождеву, 16-летнюю воровку. На Тобыси она отказывалась от работы и месяцами сидела за это в изоляторе.
– Это художник приехал на наш лагпункт! – сказала одна из пожилых женщин. – У воспитателя поселился в кабинке. Не зевай, Валька!
Все дружно рассмеялись.
– Про нас не забудь!
– Выдели его на ночку на весь барак!
– Валька! Проиграй его мне в «очко»! Новый бушлат ставлю!
Я стоял, растерявшись.
– Тише, вы, черти! – закричала Валентина. – Дайте время, все улажу. Чать, не обидит нас человек.
В дверях появился воспитатель Роскин.
– Замолчать! – грозно крикнул он. – Чего к человеку пристали. Дайте ему пройти! Как вас не перевоспитывай, гадов, все вести себя не могите.
Я юркнул в кабинку Роскина, а за мной – Валентина под дружный хохот всего барака. Вошел Роскин и плотно прикрыл дверь.
– Нет, ни черта из этого народа не получится, – сокрушенно качал головой он. – Ну, вас, что ль, вдвоем на полчасика оставить? – осведомился он, поглядывая то на меня, то на Валентину.
– Зачем? – спросил я.
– Как зачем? – удивился Роскин. – Хоть я и воспитатель, но человек не злой и с понятием.
– Нет, нет, сидите уж, – вздохнул я. – Ну, как поживаешь, Валя?
– По маленькой… – уклончиво ответила она.
– Работать не хочет, – вставил Роскин.
– А чего ж я буду работать на тех, кто меня в лагерь загнал? Вот еще! Очень мне нужно. – Она состроила презрительную мину. – Вот Сергей знает: я и на Тобыси никогда не работала.
– А где твой Степан? – спросил я, вспомнив, что у нее был лагерный муж, кудрявый двадцатилетний паренек, сидевший за бандитизм.
– На Воркуту по этапу угнали осенью. Жалко парня. Так ты теперь художником заделался?
– Да ведь как-то жизнь спасать надо, Валя, – ответил я. – Художником так художником.
Она опустила голову, рассматривая свои вытянутые ноги, сложенные вместе носками. В ее чуть раскосых коричневых глазах блеснул озорной огонек.
– Слушай, – сказала она. – Я все ж таки сегодня ночью приду к тебе.
– Вот это дело! – захохотал Роскин. – А я комендантов позову и обоих вас – в изолятор.
– Не позовешь, – знающе протянула Валентина. А позовешь – прирежут девчата тебя, как гадюку.
– Да ить я смеюсь. Я сам вам предлагал…
Я рассмеялся.
– Брось, Валя! Ну какой я кавалер? Худой, тощий, недавно в тифу лежал… Давай-ка я тебе лучше что-либо нарисую.
– Во-во! – охотно подхватила она. – Нарисуй мне цветочек, а я вышью.
На этом мы и поладили. Она ушла.