Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Милый мой Толя! Как рад я, что ты не со мной здесь, в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься… Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские „сто тысяч улиц“ можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь. Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, „заграница“, а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно. И, правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксенова. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки. Ты сейчас, вероятно, спишь, когда я пишу это письмо тебе. Потому в России сейчас ночь, а здесь день. Вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой. Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Все равно при этой культуре „железа и электричества“ здесь у каждого полтора фунта грязи в носу».
В Америку Есенин ездил с Айседорой Дункан. После возвращения в Россию они практически сразу развелись. В это же время, в 1923 году, Никритина вместе с Мариенгофом уехали в Одессу, к сыну, но, неожиданно получив от Есенина деньги и телеграмму: «Приехал, приезжайте, Есенин», – они молниеносно «кладут своего месячного сына в серенький чемодан (конечно, открытый!)» и отправляются обратно в Москву. Никритина вспоминала, какая грустная это была встреча. «Как больно было на него смотреть: он как-то посерел, и волосы потяжелели, и глаза помутнели. Какая-то компания возле него нечистоплотная – присосавшаяся. Вскоре на время он переехал к нам на Богословский. Все говорил: „Вымо́ю голову“. У него были свои ударения, и мягко произносил „г“. Он любил мыть голову, и, правда, волосы опять становились легкие, глаза светлели. Как-то привел к нам Миклашевскую. Актрису театра. Я с ней дружила, хотя была много моложе… Она играла принцессу Брамбилу и славилась своей красотой. Когда я поступила в Камерный театр, то спросила: „А где эта знаменитая красавица, покажите мне ее…“ – „Да вот, возле вас…“ Я оглянулась… Стояла рядом крупная женщина, на плечах русский платок, бледная, ничего выдающегося… Но через 20 минут я уже наслаждалась ее красотой. Большие карие глаза, прямой нос. Чудный маленький рот, ничего броского:
И еще:
Прошло несколько лет. Шел 1925 год. Мариенгофы и Есенин уже давно не общались. Тот ездил в Баку, затем в Тифлис. Но судьба вновь в какой-то момент свела их.
Никритина вспоминала:
«Мы были у Качаловых вместе с Саррой Лебедевой – скульптором. Много говорили о Есенине. Василий Иванович читал его стихи „Собаке Качалова“. Вернулись все трое к нам домой часа в 4 утра. Вдруг входит моя мама и говорит: „Сережа был, все время смотрел на Киру (это наш сынишка), плакал, хотел помириться с Толей…“ Мы прямо растерялись. Подумайте, мы там все время говорили о нем, и он пришел. Мы были в отчаянии. Где же теперь его найти? Постоянного жилья у него не было, он ночевал то здесь, то там. И вдруг назавтра, часа в 2 дня, четыре звонка – это к нам. Открываю – он, Сережа. Мы обнялись, расцеловались. Побежали в комнату. Мариенгоф ахнул. Он был счастлив, что Сережа пришел. Есенин смущенно сказал: вся его „банда“ смеется над ним, что он пошел к Мариенгофу. „А я все равно пошел“. Они сидели, говорили, молчали… Потом Есенин сказал: „Толя, я скоро умру, не поминай меня злом… у меня туберкулез!“ Толя уговаривал его, что туберкулез лечится, обещал все бросить, поехать с ним, куда нужно. Никакого туберкулеза у него не было. А просто засела в голове страшная мысль о самоубийстве. Она была у него навязчивая, потому что, когда Есенин очутился в нервном отделении у Ганнушкина и мы к нему пришли, он только и рассказывал, что там всегда раскрыты двери, что им не дают ни ножичка, ни веревочки, чтоб чего над собой не сделали. Я больше его не видела…»
Никритина, действительно, больше Сергея Есенина не видела, а Мариенгоф повстречал случайно, почти перед самой смертью поэта:
«День был серого цвета. Я сидел на скамейке бульвара против Камерного театра.
– Сережа!
Есенин не сразу услышал. Шляпа, побуревшая от мокрого снега, была надвинута на самые брови.
– Сережа!
– Здорово! – Сел рядом, сдвинул шляпу на затылок и неожиданно спросил: – Толя, ты любишь слово покой?
– Слово – люблю, а сам покой не особенно.
– Хо-рошее слово! От него и комнаты называются покоями, от него и покойник. Хо-орошее слово! – И, рассеянно поцеловав меня в губы, сказал: – Прощай, милый!
– Куда торопишься, Сережа?
– Пойду с ним попрощаюсь.
– С кем это?
– С Пушкиным.
– А чего с ним прощаться? Он небось никуда не уезжает.
– Может, я далеко уеду».
В 1928 году Никритина перешла в Большой драматический театр, и семья перебралась в Ленинград. К этому времени в творчестве Мариенгофа произошли значительные изменения. Стихи отошли на второй план. «Со смертию Есенина и переездом в Ленинград, – пишет он в „Автобиографии“, – закончилась первая половина моей литературной жизни, в достаточной мере бурная. С 30-х годов я почти целиком ухожу в драматургию. Моя биография – это мои пьесы». Мариенгоф написал более десяти больших пьес и множество скетчей.
В 1924 – 1925 годах Мариенгоф работал заведующим сценарным отделом Пролеткино, а вскоре, главным образом в соавторстве с друзьями, начал писать киносценарии. Всего их было создано им около десяти. Одним из ведущих жанров в творчестве Мариенгофа становится теперь проза. Большую известность получил «Роман без вранья» (1927).
В 1928 году в берлинском издательстве «Петрополис» вышел еще один роман Мариенгофа – «Циники», публикация которого принесла ему массу неприятностей и за который его подвергли откровенной травле. В конце концов, 1 ноября 1929 года он направил письмо в правление МО Всероссийского союза советских писателей, где признал, что «появление за рубежом произведения, не разрешенного в СССР, недопустимо».
Прообразом событий, описанных в «Циниках», стала трагическая история взаимоотношений поэта Вадима Шершеневича и актрисы Юлии Дижур, застрелившейся после одной из ссор. Роман также включает в себя множество автобиографических мотивов и в целом описывает период жизни страны с 1918 по 1924 год. Однако главным достоинством произведения было неоспоримое ощущение любви в каждой строчке, завуалированное некоторым «цинизмом» повествователя:
«1918 год.