Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что ты там делаешь в потемках? Ты ведь не читаешь, нет? Ты так испортишь глаза. Ты так не уснешь».
Я вытянула ноги, трава кололась. Газон у меня был кошмарный.
— Узнали бы, — сказала я. — Наверняка.
— Я тоже так думаю, — согласился мой брат.
— Значит, ты точно не хочешь знать никаких тайн?
Что означал этот мой вопрос, о чем я тогда говорила? О том, что для меня не секрет, что мы узнали бы свою мать, покинувшую нас много лет назад, или о себе, о том, какая я на самом деле, или о том, какие книги читает его жена по ночам, когда добрые люди спят?
— А ты?
— А у тебя есть тайны?
Я удивилась. Нед всегда казался мне абсолютно понятным, ясным, логичным и как стекло прозрачным.
— Неизвестные факты, — хмыкнул мой брат. — По крайней мере, для тебя неизвестные. А для меня известные. По крайней мере, теоретически. Насколько я могу судить о том, что знаю и чего не знаю.
— Ладно, забудь.
Я на него разозлилась, потому что в детстве мне всегда казалось, что его больше интересуют не живые люди, а муравьи, мыши, звезды, мухи и теоремы. Я поднялась и сложила свой шезлонг.
— Спасибо, что заехал. Мой кардиолог велел мне сегодня хорошенько выспаться. Возможно, сегодня стоит его послушаться.
— Я сегодня думал весь день про Дракона, — сказал мой брат. — Никогда с ним не беседовал.
— Ты про старика в Джексонвилле? Того, который два раза умер?
Во мне вспыхнуло чувство вины за то, что тайно живу с умершим. Но если брат не хотел ничего знать, то, значит, он не хотел знать и про Лазаруса Джоунса.
— Было бы неплохо… Просто как факт. Я трижды пытался с ним связаться, когда хотел собрать материал. У него нет телефона. Наверное, лучше было отказаться от этой затеи и оставить его в покое. Сэма Уаймена он прогнал с ружьем.
Говорить о Лазарусе мне было приятно.
— Значит, ты поедешь знакомиться с Драконом? Ты ведь не из тех, кто отказывается от своих решений. Никогда не отказывался. Я тоже.
— Правильно, — сказал мой брат. — Ты права, мисс Поганка.
— Сам ты мистер Поганец, — парировала я.
Мы так разговаривали всегда, и грубость наша была нам приятнее, чем вежливость. Она возвращала нас в детство. В этом дело и было. Я повернулась к веранде. Мне не очень хотелось обсуждать человека, который умер, потом воскрес. Не с братом.
— Беги-ка ты лучше. — Брат хмыкнул и показал на стайку летучих мышей. — У-у-у! Щас как налетят!
— Фу какой!
Я припустила к дому рысцой, и шезлонг колотил меня по ребрам. Честное слово, я до сих пор боялась летучих мышей. Нед поднялся, сложил шезлонг и тоже следом за мной направился к веранде, где у меня была горка из садовой мебели, и аккуратно водрузил свой шезлонг наверх. На веранде, как и во всей моей жизни, царил полный беспорядок. Не веранда была, а помойка. Садовые инструменты, оставшиеся от прежних жильцов. Зонты. Старый ящик из-под апельсинов, в котором любила спать Гизелла. Брат углядел обувную коробку. Он был глазастый.
— А тут что?
Он открыл коробку, в которой лежал, свернувшись, будто старый лист, крот. Высохший и потускневший. Крохотный.
— Ты хотела его спасти?
Я рассмеялась. Надо же так во мне ошибаться. Бедный братец.
— Дурак. Ты что, не видишь? Я его убила.
Нед пошел в кухню и вернулся со столовой ложкой в руках. Я поплелась следом к изгороди, где он собрался вырыть крохотную могилу. Там над кустами летали жуки. Пахло апельсинами, хотя до ближайшего сада было десятки миль. Стайка мышей парила так высоко в небе, что казалось, будто она почти достает до луны.
Когда брат опустился на колени, в суставах у него хрустнуло. Он был на тринадцать лет старше, чем наша мать. Могилу он вырыл быстро. Он умел хорошо работать. Всегда умел.
Нед взял из коробки крота, положил в землю, потом прикрыл листьями гибискуса. Я заметила, что плачу, хотя не плакала, наверное, со дня маминых похорон. Утром я верну врачу датчики, и он потом, наверное, увидит, что в ту минуту сердце у меня дрогнуло и компьютер зарегистрировал скачок. В ту самую минуту, когда мы с братом хоронили крота, а над головой висели летучие мыши. В минуту, когда я снова начала чувствовать.
И захотелось, чтобы из-за кустов вышла мама. Чтобы можно было вернуть все обратно, все, что я не так сделала, сказала и пожелала. Чтобы можно было броситься к ее ногам и просить прощения. А она не стала бы меня ругать, я это ясно почувствовала. Она меня никогда не ругала и сейчас бы не стала. Она велела бы мне встать с колен, простить себя и забыть; сказала бы, что и не думала сердиться. Что ее сердце для меня открыто и всегда было открыто; что она осталась все та же и не стала ни на день старше; что любовь не море и не луна — она не меняется, она одна во вселенной никогда не меняется.
Правда, была одна досадная мелочь, которая мне мешала, — я была совсем не уверена, что если бы она вышла и я ее в самом деле узнала бы, то и она тоже узнала бы меня. Меня в этой взрослой женщине, которая стояла в траве, залитой лунным светом, и плакала, хороня листок, крота, любовь, сказки.
— Вот и все, — сказал мой брат.
Он похлопал руками, отряхивая с них землю, и летучие мыши передвинулись ближе.
— Ну, что я тебе говорил. Вот дурашки. Их привлекают звуки.
Он видел, что я плачу, но из вежливости не захотел об этом говорить. Как и я из вежливости не захотела говорить о том, что у него жена не та, за кого себя выдает.
— Вот спасибо, — сказала я. — А то он так бы у меня и лежал.
Брат посмеялся над моим неумением расставаться с чем-либо. Я даже мусор выносить не любила, и газеты у меня в прихожей валялись по месяцу.
— Идем, — сказал брат.
— Ты первый.
Точь-в-точь как когда нам хотелось одного и того же — последней печенины в коробке, последней бутылки газировки в холодильнике.
Мы посмотрели на луну.
— Она красная, да?
Я хотела знать.
— Любой цвет, который ты видишь, — это есть результат преломления в молекулах воздуха. Луна серая, детка. Какой бы она нам ни казалась.
И все равно это было самое красивое полнолуние в том году. Если бы мы были в Нью-Джерси, то луна всходила бы над березовой рощей и от света ее болота стали бы коричневыми, а на тротуарах стало бы видно перелетавшие на ветру бумажки.
Наверное, она была густо-красная, как сердце.
— Если бы ты собралась там погулять, то не шла бы, а парила, — сказал мне брат.
Я думала про это, когда он уехал. Я вспомнила, как он звал меня с веранды, когда мама уехала, и как я его не послушалась. Хотя на самом деле я не могла его послушаться. Ноги у меня замерзли и не шли, мне было больно. В конце концов я все же вернулась в дом. Тогда, в ту ночь, мы с ним оказались как в невесомости. Мы с ним стояли у окна, рядом, бок о бок — недолго, одну минуту, — и один-единственный раз в жизни видели одинаковую картину: длинную, уходившую от дома дорогу, темную линию горизонта, наше будущее и все то, что оно нам несло.