Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но однажды я его не узнал. Это было уже зимой, в субботу – день свиданий. Я знал, что он только что виделся с женой. Он стоял у окна с выражением такого теплого и полного счастья на обычно отрешенном лице, что я подумал – а он ли? За окном в заснеженном дворике стояла его жена… с тремя детьми. Душевнобольным свидания с маленькими детьми запрещены – нет в наших больницах возможности дать семье уединиться, чтобы дети не перепугались других больных. Значит, дети все это время провели на лестничной площадке, боясь, успокаивая друг друга в ожидании матери. Значит, вот почему Володя все торопил жену. Моя вина перед законами психиатрической больницы: с тех пор они всей семьей встречались по воскресеньям, когда не было других врачей. На час-полтора комната для свиданий становилась и домом, а Володя преображался в нежного и ласкового главу семьи. Медсестры – спасибо им! – покрывали этот мой грех. Но стоило закрыться двери отделения, как Володя оказывался у окна и стоял там все время, пока можно было видеть своих, а шаг от окна был шагом обратно в его не истребимую никакими лекарствами и никакой психотерапией скорбь и поиск все новых и новых способов уйти из жизни.
Временами мне приходили в голову совершенно крамольные мысли о том, что, не имея возможности помочь человеку, может быть, мы – психиатры – должны иметь мужество представить дело судьбе. Жена его, едва сводившая концы с концами, два-три раза в месяц проделывала с детьми долгий путь в больницу с чем-то вкусным для мужа, что он тут же скармливал детям, по малолетству уже начинающим скучать на ставших такими привычными встречах. Все больше точило меня раздражающе-стыдное ощущение собственного бессилия. Но – нельзя! Нельзя, потому что есть профессиональный долг. Нельзя, потому что надеешься что-то все-таки смочь. Нельзя, потому что ясно было, что слова «судьба» и «смерть» для Володи означали одно и то же. Да что там – нельзя, и все тут.
Так шли месяцы, прошел почти год. Вернувшись из отпуска, я узнал, что Володю после очередной попытки покончить с собой перевели в отделение, где надзор построже. Хотел я его навестить там, но знал, что на новом месте ему хуже, и как-то совестно было, все откладывал.
А вскоре ушел из больницы, стал работать в другом месте – закрутилось-завертелось… Володю я вспоминал все реже и реже.
Прошло лет шесть. Я стал преподавать студентам психиатрию в той самой больнице, где мы с Володей встретились. Войдя как-то с группой в одно из отделений, я почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся. Сквозь открытый дверной проем с койки в палате на меня смотрел Володя. Я пошел к нему, а подойдя, не сумел скрыть своих чувств. Он сидел на койке… без обеих ног до верхней трети бедра. Нет, он не был ко мне ни враждебен, ни зол, но в глазах его стоял немой и осуждающий вопрос. От своего заведовавшего отделением товарища я узнал, что шесть лет назад, вскоре после перевода в это отделение, Володя убежал через форточку и четыре дня по ноябрьскому снегу в больничных тапках и халате добирался, боясь погони, лесом до дома. Он отморозил ноги, перенес одну, а затем вторую операцию и остался без ног. А его психическое состояние так и не изменилось. Больше я Володю не видел – мужества не набрался.
Осталось глубокое чувство вины перед ним, его семьей. За что? Как говорят, «объективной» моей вины тут нет. Переживать такого рода ситуации, когда как профессионал я бессилен, а как человек не могу присвоить право решать вопрос чужой жизни и смерти, – моя профессиональная обязанность. А чувство вины осталось. Оно напоминало о себе в работе с другими пациентами, поднимая в сознании и переживаниях какие-то очень важные для работы и для меня пласты. Но продолжало болеть. Я обсуждал его на специальной группе с американскими коллегами, помогшими мне прояснить многие дотоле неясные для меня вещи. Но оно оставалось. Не так давно один из коллег напомнил мне, что время лечит. И в сознании вдруг вспыхнули при этом строчки из Олега Чухонцева: «А иногда мне хочется шепнуть как на духу, почти неслышно: время убийца, а не лекарь…» Я понял тогда, что на самом деле не хочу освободиться от этого чувства, что такое освобождение отняло бы у меня что-то бесконечно важное и нужное – возможность и умение принять то, с чем я не могу смириться и не волен изменить, и еще что-то, что трудно и почти невозможно определить… а впрочем, и не надо. Есть некие невыразимые вещи, которым и не надо быть сказанными, названными, выговоренными, чтобы не оказаться потерянными»[71].
Мы уже говорили о том, что отличить неизбежную вину от реальной непросто. Почему?
Во-первых, даже самой что ни на есть реальной, «объективной» вины невозможно избежать. Мы не должны забывать о природной склонности человека к греху.
Мы можем, например, искренне раскаяться в грехах молодости, но возможно ли всерьез полагать, что их могло не быть вовсе? Можем ли мы быть уверены, что, вернись мы в то же самое состояние сердца и ума, не поступили бы так же, даже если бы на сто процентов были уверены, что этого делать не стоит?
Больше того, какие-то грехи или просто неправильные поступки зачастую являются спасительной альтернативой чему-то еще более худшему. Чаще всего каждый из нас принимает лучшее решение во всех ситуациях, в которые попадает. Лучшее не с точки зрения абсолютной истины, а нашего опыта и знаний. Лучшее из тех вариантов, на которые мы были способны в том состоянии, в котором находились. Кстати, по этой причине, оказавшись в эмоционально разобранном настроении, выбор лучше не делать.
Во-вторых, любая «объективная» вина, как мы уже говорили, не может быть искуплена до конца. В этом отношении она – это нечто абсолютно неизбежное, а значит, мы все в какой-то степени можем быть оправданы. Но в какой?
Вычислить «степень» объективной виновности можно только очень приблизительно и условно. Но тем не менее в трудных случаях это необходимо делать, чтобы понять, как преодолеть конкретную вину.
Например, реальная или неизбежная вина лежит на Иуде? А на Иудушке Головлеве? А на мужчине, который нечаянно застрелил свою любимую девушку?
Мы уже говорили, что у бойца, который вынужден убивать людей, защищая Родину, степень объективной виновности минимальна. Мужчина из рассказа митрополита Антония, случайно застреливший свою возлюбленную, если и виновен объективно, то совсем немного, ведь в его случае речь вообще не шла о нравственном выборе, это была нелепая случайность, трагическое совпадение.
Там, где почти все решает случайность и законы общего мироустройства, а не личного осознанного выбора, мы можем говорить о том, что вина скорее является неизбежной, чем реальной.
Вспомним о ситуациях, которые постоянно требуют от нас многого, – мы приводили такие примеры в главе «Дырка от „вилки“» и «Эгоизм или забота о себе?».
Если ситуация, требующая максимальной самоотдачи, продолжается очень долго, важно смягчить влияние вины, помочь человеку отнестись к себе максимально бережно.