Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подкладкой к моему плачевному состоянию – молодой крепкий дядя с искаженным лицом бежит из подземелья на воздух – была злость. Я знал, кого винить. Не виноваты ни бог, ни судьба, ни обстоятельства. Сейчас я плачу по счетам, которые сам себе выписал. Мне воздалось за каждый стакан водки, за каждый грамм наркотика, за каждый день, проведенный в нервной лихорадке, возле сейфов с миллионами, и позже – в тюрьме, и еще позже – среди дымящихся грозненских развалин, и еще позже – когда выбирался из нищеты, в угаре, в тумане, во тьме, в долгах, в бесконечных домашних скандалах, на зубах, на жилах, – пока не выбрался.
Я сам с собой это сделал.
На поверхности ветрено. Небо с единственным черно-серым облачком с самого края – словно протирали хрустальный купол и забыли тряпку. Мне легче. Все вокруг выглядит избыточно пестрым, сложным. Дымит, вращается, лязгает. Однако следует признать, что налицо порядок. Светофоры мигают, мусор ликвидирован, на каждом углу продают еду и чтиво. Банкоматы отщелкивают денежку. Система работает. Вдобавок – совершенствуется. Пять лет назад было грязнее и бестолковее.
Дикари, вроде меня, не любят систему, но уважают. Не за ее переламывающую хребты силу, а за то, что она эту силу наращивает. В прошлом году мою лавку проверили два раз, в текущем году – четыре.
Забыл сказать, я ведь лавочник.
А потом – опа – отпускает меня.
Ноги еще слабые, но в груди уже прохлада. Тут же хочется курить. Однако перед тем, как поднести огонь к сигарете, надо потянуть носом воздух и посмотреть вокруг.
Страх быстро исчезает; это не обычный страх, а особенный, больной, сам собой выпрыгнувший из недр подсознания, и исчезает он тоже по-особенному, торжественно, и даже некий музыкальный аккорд гудит в такую минуту в голове: то ли клавесин, то ли орган. Все вокруг понемногу устанавливается на свои места, в ячейки, стойла, гнезда, но в тот момент, когда оно еще не установилось, я вижу мир таким, каков он есть на самом деле.
Все очень красиво. Городской день в предполуденный час, с его вывесками, рекламными щитами, разноцветными автомобилями, женщинами, детьми, кошками и собаками. Все яркое, все бодрит и призывает наслаждаться. Но красота подобна кисейному покрывалу, сквозь нее просвечивает серое, кривое, дурно пахнущее. Настоящее. Уродливое.
Когда приступ паники совсем пройдет, город снова сомкнется в привычную трехмерную картинку, с привычными запахами и звуками. Но эти тридцать или сорок секунд я использую на то, чтобы прозреть безобразное внутри блестящей красоты.
Я живу в уродливом мире. Никто не виноват, и я тоже не виноват.
Как и любой другой из ныне живущих, я с рождения раздавлен величайшей из диктатур – диктатурой красоты и гармонии.
Так сложилось, что я утратил веру во всесилие красоты и гармонии. Сейчас я не смотрю на красивые тачки и рекламы. Мой взгляд ищет и находит бродяг с побитыми мордами, зевающих ментов, тощих, голодных гастарбайтеров, перекошенных колченогих стариков, угрюмых алкоголиков, и меж двумя красивейшими, в блеске чисто вымытых окон фасадами недавно отремонтированных жилых домов мне виден двор, где на уродливом балконе сушится бледное тряпье; мне кажется, я даже 1 чую его запах, и это настоящий запах настоящего тряпья – какая-то старуха уже двадцать лет жалеет его выбросить, и я чувствую присутствие этой нищей старухи, чья жизнь сложилась не так красиво, как она хотела.
Для каждого из нас красота есть цель и средство, мерило всего. Красота – это хорошо, это правильно. Красота – это круто. Разумеется, я тут говорю не только и не столько о физической красоте, а о красоте вообще. О красоте духовной. О благородстве поступка, душевного движения. О гармонии отношений.
Я не доверяю красоте и гармонии. Я верю в уродливое. Уродливое всегда честнее. Превратить красивое в безобразное можно только одним способом: разрушив его. Применив насилие.
Я его уважаю, насилие.
Еще полчаса дороги под землей, в красивом вагоне, с пересадкой на недавно открытой, очень красивой станции «Трубная». Любой школьник скажет, что московское метро – самое красивое в мире.
Мой дед в тридцать третьем году строил одну из красивейших станций – «Сокол» – и параллельно учился на историческом факультете Московского университета. Строил и учился, пока особый отдел не выяснил, что дед – кулацкий сын. В те годы органы госбезопасности представляли собой мощный и гармоничный механизм. Работали с размахом, эффективно и красиво. Деда выгнали отовсюду, практически в один день. Он собирался покончить с собой, но не смог, и правильно сделал; иначе я бы не родился.
На «Тульской» еще красивее, прямо дух захватывает. Высотное здание налоговой службы, рядом – еще выше – арбитражный суд. До моей лавки пять минут пешком по узкому переулку.
Сначала надо миновать ворота, пройти семь шагов мимо будки охраны, потом открыть дверь. Ворота всегда настежь, а дверь – незаперта. Я потянул ручку, но тяжелая железная створа не подалась. Я потянул сильнее – с тем же успехом. Уперся ногой, приложил силу – ничего.
– Эй, эй! – крикнул охранник. – Не ломай, ебты!
Силы во мне, семидесятикилограммовом, насквозь прокуренном, не много. Руку еще могу сломать или нос, но стальной заслон – никогда. Наш невротик выругался; впрочем, полушепотом. Опять рванул. Он любит разрушать, и вдобавок ему до тошноты, до зубовного скрежета надоела эта дверь, крашенная серо-коричневым, ежедневно одинаковым движением открываемая на протяжении многих лет; и слегка перекошенные ворота, и семь шагов мимо будки, и квадратная мусорная урна в пятнах высохшей слюны (плевали явно не снайперы). И охранник тоже надоел.
Он меня знал, конечно. Не по имени, но в лицо. Подошел, звеня ключами. Отодвинул плечом, схватил за запястье, без церемоний оторвал пальцы от скобы. Сообщил, отмыкая замок:
– Распоряжение коменданта. С сего дня дверь держать закрытой. Понял, ебты?
Нет, я все понимал. Я его понимал лучше, чем он сам себя понимал. Ему было за пятьдесят, и он всего только охранял ворота, а я ежедневно фланировал мимо него то в галстуке, то в дубленой куртке, озабоченный делец. Здоровался, конечно, но не за руку. Также было понятно, что охраняет он не меня и не имущество моей конторы, он охраняет здание, ото всех, в том числе от тех, кто арендует здесь комнаты, он работает на хозяина недвижимости; при чем тут я?
После подземных приключений, после панического бегства из метро, после забега по ступеням эскалатора 1 невротик ничего не соображал, ощущал слабость, в голове словно пузыри лопались. Он промолчал, фиксируя
ощущения: чужое плечо давит, чужая ладонь отжимает, чужая кожа, сухая, шершавая, заскорузлая, но не грубая, как у пролетария или крестьянина; обычная кожа ленивого самца в начале старости.
Я ничего не сказал. Восклицать что-то вроде «Нельзя ли повежливее?!» – не мой стиль. Было бы лучше и доходчивее ответно нахамить, пригрозить, обматерить – иначе говоря, поставить на место. Но невротик не сделал и этого. Только опустил ниже голову и шагнул в дверной проем. Секунда – и решение оформилось. Оно давно зрело, копилось по каплям, лужицей на дне души, а сейчас вдруг стало ясно, что жидкость не простая, она горит, и вот – вспыхнула, и текучий огонь мгновенно пропитал меня всего.